Выбрать главу

«Ну и свинство же!» — подумал я про себя.

Погода была паршивая.

Моросил дождь, кругом грязища, Вена вся в копоти, в дыму.

Тошно было глядеть на вокзальную сутолоку, на полицейских в касках с шишом на макушке, на трамваи, на всю эту чудную публику разношерстную. Про обед не слыхать; похоже, придется ремень потуже затянуть.

Стоим мы под вокзальным навесом, не солдаты — осевки какие‑то. Народ все пожилой, слабосильный. Иные уже по третьему разу побывали на передовой. В какие только переделки не попадали! Навалялись досыта по госпиталям, в резервах, в заводских командах и трудовых лагерях мытарились… Всяк столько вынес, подумать страшно.

Стало быть, понятно, отчего мы хмуро на Вену глядели.

Вот если бы еще костер развести да погреться!

Сами знаете, кто огонь, воду и медные трубы прошел — нигде не теряется, но когда нет тележки, пусть даже без лошади, тут не до смеха.

Стоим мы под навесом, моросит дождь, пожитки наши при нас… Стоим, поглядываем один на другого, а как быть дальше, сообразить не можем.

— Да, от Вены добра не жди, — сказал кто‑то.

— Может, автомобиль пришлют?

— Уж лучше воздушный шар.

— Пусть нас на паровом трамвае туда свезут!

— Что за паровой трамвай?

— Вот балда! Это трамвай, который паром движется. Слышишь, тарахтит… Теперь гляди… Да не на провод!

— Дожидайся, как же. Для тебя специальный состав пригонят.

Так и есть! По виадуку, прямо посреди больших жилых домов, мчится локомотив с тендером. Дыму — не продохнуть.

— Ого, братцы! Похоже, машинист начинает тормозить. Ну и черт!

— Эй, дядя! Довези нас до Мейдлинга!

Но паровоз пропал из виду. Опять все то же — едут трамваи, идут пешеходы.

На каменных плитах сильно зябли ноги.

Воротился звонивший по телефону обер-лейтенант.

Он пожал плечами, мы выругались, поплевали себе на ладони и — гоп! — взвалили на себя вещи.

Был промеж нас такой Ощадал, здоровенный верзила, в прошлом улан. Он уже все сроки отслужил, и одному господу богу известно, где еще не бывал. Ногу ему прострелили. Много говорить он не любил, зато возил с собой целую лавку… В сундучке у него лежали бритва, нитки, хлеб, сало, табак, зельц, бечевки, — словом, все, что душе угодно.

К тому же он был мастер на все руки.

— Расступитесь! — кричит он и место себе руками расчищает.

Нашарил в кармане ключ, отпер свой сундучок.

Эге! Да он настоящий богач! Говорит мне:

— Вашек, попридержи крышку!

Я думал, он хочет дать мне осьмушку табака. Ведь обещал. Даром, что ли, я отыскал для него в вагоне местечко получше?

Но он вытащил из сундучка два стальных прута.

К чему бы это?

— А ну, приподними!

И всунул прутья в желобки, ловко выдолбленные в днище сундучка.

А затем насадил на них четыре белых колесика. Не знаю, где он их стибрил. Может, провертел дырки в донцах, что в пивных под кружки ставят, или плевательницы разорил.

Привязал снизу оструганную палку — получилось дышло и, глядь, покатил свою чудо-тележку. Бойко так катил, мы прямо разулыбались, завидовали ему, шельме.

Увидел тележку обер-лейтенант, рассердился.

Дескать, он в Вену солдат привез, а не шарманщиков!

Осмотрел колеса, дышло, еще раз чертыхнулся и куда‑то пропал.

Все стало ясно. Если офицер уходит, больше на глаза не показывается, это значит: помогай себе каждый, чем можешь.

А что поделать?

Кто понесет на себе сундучок Ощадала?

Подводы‑то не прибыли.

Прибегает капрал, тот самый, из Мейдлинга. Ругается на чем свет стоит.

Ощадал не желает сдавать сундучок в камеру хранения: дескать, у него там хлеб и другие всем нужные сейчас вещи, которые каждый готов украсть, и замок‑то очень ненадежный. А у него нога прострелена.

Капрал поразмыслил немного и приказал по-немецки, чтобы мы пустили Ощадала в середину колонны, от сраму подальше.

Только из этого ничего не вышло.

Сундучок был тяжелый, а Ощадал прихрамывал.

Он быстро отстал.

Приходилось останавливаться, ждать его. Ребята ругались.

Тогда я стал подталкивать тележку сзади. Свой чемоданчик я запихнул в вещевой мешок, и руки у меня были свободны.

Не хотелось бросать Ощадала — ведь он мне осьмушку табаку обещал.

Добрались до перекрестка — смотрим, остались мы одни со своим сундуком. Ребят нигде не видать.

Тогда Ощадал подает команду:

— Стой, Вашек! Тпррру!

И оперся о дышло. Мы остановились, высморкались.

Глядим направо, глядим налево, по всем сторонам смотрим — ребята будто сквозь землю провалились.

Я говорю:

— Ты, Ощадал, поезжай прямо. Горе не беда, так или эдак — до места доберемся. А повстречается нам император в карете, мы его поприветствуем и отрапортуем: это бездельники-венцы подводы к эшелону не выслали. Глядишь, с собой посадит, а сундучок отдадим лакею на козлы. И дело в шляпе…

Ощадал был человек молчаливый. Он ничего на это не сказал, ухватился за дышло, потянул, и мы двинулась дальше.

Он припадал на одну ногу, а путь, как нарочно, пролегал по самым грязным улицам, сплошь рытвины да ухабы.

Колеса скрежетали по камням, проваливались в лужи, застревали в водостоках.

Все же мы благополучно добрались до Рингштрассе.

Тут‑то и случилась первая беда.

С панели, где тележка шла еще довольно легко, полицейский прогнал нас на мостовую.

А здесь трамвайных путей видимо-невидимо, и — дьявольщина! — то одно колесико, то другое так и норовило заехать за рельсу, а Ощадал, как нарочно, пер навстречу трамваям, будто их и не было.

Мы начинаем высвобождать свой сундучок — трамваи останавливаются, звонят, автомобили гудят, кучера и вагоновожатые лаются, ровно цепные псы. Ощадал же делает вид, что он ничего не видит и не слышит, и назло всем везет свою тележку поперек дороги.

Это он в отместку Вене за то, что его сестра, которая служила здесь в прислугах, воротилась в деревню с тремя неизвестно от кого прижитыми ребятишками и села ему на шею.

Боже правый! Сколько в Вене коней, сколько экипажей! Слава тебе господи, что хоть здесь еще есть добрые кони!

Подталкиваю я сундучок сзади, а сам с удовольствием разглядываю Вену: хочется посмотреть город. Больше всего мне пришлись по душе магазины и мраморные дворцы — эдакие махины! И ангелы с трубами.

«Слишком много цивильных, — думаю себе. — Видать, отсюда мало в армию берут».

До поры до времени мы продвигались без зацепок.

Парламент! Красотища‑то какая!

Вдруг наши колесики заскрипели. Скры-скры-скры! Ну, ровно кто собаке на хвост наступил.

Ощадал и бровью не ведет, не обернулся даже.

Я не то, что он. Я человек образованный — целую зиму школу для сельских хозяев посещал.

Стыдно мне от людей.

Ничто уже не мило. Оглядываюсь тайком — не приведи бог, кто из деревенских нас увидит.

Прохожие останавливаются, смеются над нами, а одна барышня с маленькой собачкой, из благородных видать, даже уши руками зажала.

Гляжу, офицер к нам торопится.

Ощадал приказывает:

— Тпррру, Вацлав!

«Ну, — думаю, — теперь нам несдобровать!»

Офицер спрашивает: «Кто такие, откуда, куда направляетесь?»

Докладываем ему: так, мол, и так.

Ничего умного он не присоветовал, велел убираться подальше.

Только он отошел от нас, гляжу — конный полицейский к нам скачет.

Говорю Ощадалу:

— За нами полиция гонится.

Он оглянулся, и откуда что взялось: живо ноги в руки, и удирать. Хромает, падает, а бежит… Я за ним жму изо всех сил.

Сундучок повизгивает: взззы-взззы-взззы…

Мы юркнули в подворотню.

Там только и отдышались.

До ратуши добрались без происшествий, но тут сундучок закаркал, как ворона: каррр‑каррр‑каррр…