Я прошел в комнату. В ней жил мой брат, пока не уехал на войну, в Польшу.
В углу, на письменном столе, грудой навалены книги по юриспруденции, отпечатанные литографским способом лекции. Доска покрыта листом белого клякспапира. Стеклянная пепельница, мундштуки для сигар, портрет невесты.
Тетушки не любят заходить в комнату, где жил брат. А если и войдут — схватят нужную вещь и пугливо убегают.
Не то будут долго и безутешно плакать.
Когда плачет тетя Йозефина, она скрывает свои слезы от сестры.
Каролинка уходит плакать на кладбище.
Там ее второй дом. Она постоянно думает о мертвых. По ночам видит во сне милых сердцу людей, которые безвозвратно покинули ее.
Тетушка Каролинка ходит на кладбище разговаривать с ними. Сетует на свои горести. Плачет…
Я вспоминаю первые дни мобилизации в 1914 году.
Лихорадочные, беспокойные дни.
Брат уезжал!
У тетушек хлопот по горло. На этом самом столе громоздилась гора белья, ботинки, брюки, мундир, продукты.
Шутка ли — собрать солдата на войну.
Обо всем нужно помнить, ничего не забыть.
Брат примчался:
— Вечером уезжаю! Принесите кофе! Готовы мои новые ботинки? Пошлите за чемоданом! Подайте мундир!
Каролинка с трепетом подает ему синий мундир лейтенанта императорских егерей.
Брат долго бьется с крючком у ворота, тетушка кривыми пальцами пытается ему помочь.
— Поправился же ты, мальчик! Ну прямо пан пивовар! — и бежит к портному.
Снарядили брата в путь-дорогу, проводили вечером на вокзал, тетушки несли вещи и плакали.
— Что плачете, тетушки? — смеется брат.
— Да так! Уж ты, мальчик, поскорее возвращайся!
— Вернусь! В целости и сохранности вернусь к вам, тетушки! — смеется он и покуривает сигарету.
— Не кури слишком много!
— Береги здоровье!
— Вернись, ведь у тебя ни отца, ни матери, господи боже ты мой!
На переполненном вокзале — словно в муравейнике. Длинный состав уже подан.
Впереди два паровоза. Одному бы не под силу утянуть за собой все это горе.
Два паровоза, густой черный дым.
В задних вагонах солдаты поют «Где родина моя?». Провожающие перебегают от вагона к вагону.
Брат опускает раму окна и утирает со лба пот.
Тетушки стоят возле поезда, обе в черном, под вдовьими вуальками, стоят сгорбившись, рядком и молчат…
Брат пишет из Польши: «Нехорошо мне, дружище. Ранило осколком шрапнели».
Пишет из Кракова, пишет из Вены: «Нехорошо, дружище, нехорошо. Совсем я ослаб».
Сижу у его постели в венском госпитале кронпринца Рудольфа.
Серый декабрьский день. День святого Микулаша 1914 года.
Смотрю на исхудавшее лицо брата, на повисшие плети бескровных рук и думаю: «Почему этот веселый человек так плакал, когда мы свиделись? Почему так дрожали эти руки?»
На столике цветы.
Палата маленькая, темная. Он в ней один.
Почему он тут один?
Под окнами ездят трамваи.
Шипят трубы парового отопления.
В коридоре голоса больных. Торопливые шаги сестер.
В углу — сабля с грязным, разодранным темляком. Рядом с ней засаленная фуражка с эмблемой тирольских егерей — альпийским эдельвейсом.
Выхожу в коридор. Останавливаю сестру милосердия.
— Скажите, пожалуйста, что это за палата?
— Das ist das Zimmer der Verlorenen [47].
— Благодарю вас.
— Вы чех?
— Да.
— Это палата обрешонных. — Она улыбнулась, кивнула и ушла.
За спиной шорох платья. Старшая сестра.
— Что она у вас спрашивала?
— Ничего. Это я спрашивал.
— Ах, так… Пожалуйста, не обращайтесь к ней ни с чем. Лучше я сама все сделаю.
— Отчего же?
— Sie ist Komtesse Wallerstein [48].
— Schön! Danke!
— Bitte![49]
Сижу возле брата.
Он покашливает, смотрит в потолок.
Закрывает глаза. Над головой — температурный лист. Горный хребет температур.
Входит сестра Сильва Махарова. С метлой и игрушечным чертиком.
Брат протягивает руку — худую, костлявую.
Чертик дергается и высовывает язык.
Мы молчим.
Шипят трубы парового отопления.
Издалека доносятся звонки трамваев.
Брат уезжал на войну с улыбкой — ведь он ехал сражаться за Австрию! А что ему Австрия? Мишень для насмешек — и только!
И вот он вернулся, беспомощный, как больной ребенок, и не может понять, отчего он не чувствует своих омертвевших ног, которые уже чернеют и гниют.
Почему он должен умереть? За что отдает свою жизнь?
Читаю ему газеты.
Он лежит, прикрыв глаза.
Дышит учащенно, неровно.
Боюсь шелохнуться, читаю монотонно, без выражения.
— Тебя наградили, — и карандашом подчеркиваю в газете его имя.
Брат поворачивает голову. Открывает глаза.
— Наградили? Покажи! — Ухватившись за спинку кровати, он хочет подняться.
Я подаю ему газету. Помогаю приподнять голову. Он читает вслух:
— За… мужественное… поведение… перед лицом неприятеля… удостоен высочайшей… благодарности и награды.
Голова опускается на подушку. Газета падает на край постели. Потом медленно, с шуршанием сползает на пол.
— Как думаешь, что бы это могло быть? Просто лист бумаги?
— Не знаю, — говорю. — Я справлюсь.
Холодное утро. Бегу в госпиталь, к брату.
— Вовсе не бумага, дорогой мой, а красивая медаль, позолоченная, с императорской короной и на ленте. Отличная штука!
Он улыбается и устало прикрывает глаза.
— Все-таки… значит… не забыли.
«О господи, — думаю я, поднося к его воспаленным, потрескавшимся губам чашку чая, — куда подевалась вся твоя язвительная ирония, насмешливость, с которой ты, будущий адвокат, обличал все австрийское, немецкое, а заодно и наших представителей в венском имперском совете? Куда девались твои мятежные патриотические речи и призывы не уступать Вене? Что осталось от твоих проклятий в адрес Вольфа, шёнереровцев и анненских патентов? К чему была вся твоя злость, от которой мне приходилось защищать даже Палацкого? Куда делся, брат, весь твой радикализм? И что же — на твоем небритом, исхудалом лице улыбка, ты устало прикрываешь глаза… Как понять такую перемену? Неужели, умирая, ты хватаешься за соломинку? Неужели ты и вправду рад этому позолоченному кусочку жести? Не по своей воле, брат, пошел ты на войну. Тебя заставили. И теперь ты чувствуешь приближение конца. День ото дня тают твои силы. Ты знаешь, что умрешь. И вот тебе, умирающему, воздается по заслугам. Там, в Галиции, на полях сражений, были у тебя чешские товарищи, твои егеря. Ты думаешь о них. Они прочтут это. Скажут: «Вот видишь?». И, может, не так скоро забудут… Ах ты, большой ребенок…»
А вслух говорю:
— И это еще не все! Сюда, в твою палату, явится полковник, а с ним адъютант, который будет держать коробочку с медалью. Придет главный врач, придут офицеры, сестры и все чешские солдаты, сколько их есть в этом госпитале… Полковник произнесет речь. И потом прикрепит тебе на грудь медаль.
Брат смеется и кашляет.
— Но… к чему они прикрепят медаль? У меня ведь ничего… ничего нет. Даже мундира, даже рубашки своей нет. Пусть мне сошьют новый мундир!
Я спешно заказал новый мундир.
Когда я вернулся от портного, брат был без сознания. Придя в себя, он устремил на меня по‑детски тревожный взгляд.
— С короной… говоришь… медаль?
— С короной, и вся позолоченная!
Кто‑то постучал в дверь.
— Войдите!
Принесли новый мундир.
Прибежал парикмахер.
В палате наскоро прибрали.
Он ждал, ждал… И не дождался. Мы не дождались.