Работая над первыми набросками своих рассказов, Йон мечтал, что они созреют «в нечто типическое, в чем люди будут усматривать выражение эпохи, ее грусть и трагизм», но понимал, что таких маленьких «камешков» должно быть много, чтобы, как у Чехова, за ними возникала литературная личность «с целой жизненной философией» [4]. «Вечера» действительно представляют собой калейдоскоп, мозаику эпизодов, из которой складывается широкая историческая панорама. Единство ее определяется не только общностью темы, но и личностью автора, стоящего за целым хором повествователей. С голосом автора в книгу входит лирико-философское начало, и те страницы, где мы слышим самого писателя, оказываются кульминационными моментами в ее композиции.
Контраст живого потока речи, воспроизводящего поток человеческого сознания, и последовательно объективного, почти протокольного описания, как бы состоящего из отдельных кинокадров и деталей, подаваемых крупным планом, помогает Йону раскрывать жизнь в той одновременной «простоте и сложности», которой писатель сознательно добивался. Вместе с тем это позволяет автору не брезговать тривиальным анекдотом, грубоватой шуткой, не бояться чувствительности. Непосредственное ощущение устной речи с ее перебивами, синтаксическими сдвигами, подчас комичной непоследовательностью художественно приподымает изображение «банальной» повседневности. А подчеркнуто объективное, намеренно бесстрастное или даже ироническое повествование дает возможность без фальшивой сентиментальности обращаться к почти мелодраматическим, но тем не менее глубоко жизненным сюжетам («Тетушки», «Лейтенант Золотце»). Только в немногих местах авторский голос поднимается до высоких патетических тонов, достигающих особой силы в финале.
Порой в книге Йона мы обнаруживаем уже знакомые нам сюжеты (рассказ «У костра», например, весьма напоминает чеховскую юмореску «Сирена», а в новелле «Воспитатель» не трудно уловить сходство с «Вождем краснокожих» О`Генри). Но независимо от того, следы ли это литературного влияния или случайные совпадения, рассказы чешского писателя обладают неповторимым своеобразием. Они тесно связаны с национальной литературной традицией. Йон высоко ценил «красочное, увлекательное, детальное, наглядно-пластическое описание» [5], замечательным образцом которого он считал многие страницы повести Божены Немцовой «Бабушка». В своем творчестве писатель возродил роль такого описания, нисколько не боясь упреков в архаичности. Особенно же явственная связь «Вечеров на соломенном тюфяке» с «Арабесками» и «Малостранскими рассказами» другого чешского классика XIX века — Яна Неруды. Так же, как в «Малостранских рассказах», здесь повседневное включается в вечный поток жизни, а идея книги не совпадает с выводами отдельных новелл, вытекая из сопоставления разных точек зрения, разных сюжетных ситуаций. Так же, как Неруда, Йон никогда не «думает» за персонажей, а изображает их объективно, как бы со стороны. У обоих писателей человека характеризуют его речь и поступки, авторская же оценка дается интонацией повествования, то иронической, то грустной, то добродушно-сочувственной. Но, предоставляя слово самому многоликому народному коллективу, Йон делает новый шаг в развитии чешского реализма и предвосхищает эпохальный роман Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка». Дело не только в том, что рассказы Йона и роман Гашека написаны по горячим следам первой мировой войны и правдиво выражают народное отношение к ней, и даже не в сходстве отдельных персонажей (фельдкурат в рассказе «Моралист» во многом близок знаменитому фельдкурату Катцу, а такие персонажи, как Мейден Хоршам и Шулинек, некоторыми своими чертами напоминают самого Швейка) или сцен (код» веские ситуации в рассказах «Бой быков», «Пани Киндерэссен»). Дело в самом понимании жизни и методах се изображения: в обоих произведениях мы оказываемся в гуще солдатской массы, слышим ее речь, смотрим на мир ее глазами. Так же, как Швейк, герои Йона рассказывают десятки историй, в которых действует множество персонажей, не связанных непосредственно с основной сюжетной линией. И у Йона и у Гашека стихия народной жизни в конечном счете торжествует над мертвенным военно-бюрократическим механизмом.
В статье «Чешская литература в годы войны» Карел Чапек писал: «… В чешской литературе нельзя найти ни восхваления войны, ни единого слова примирения или поощрения; только мертвое молчание. Или множество строк, строф, страниц, зияющих пустотой пробелов. Это молчание было еще более красноречивым, еще более недвусмысленным, чем скрытые намеки, недоступные интеллекту австрийских чиновников. Это непреоборимое трагическое молчание было самым волнующим протестом против войны» [6]. Лишь несколько книг, к тому же изуродованных цензурой, глухо, обиняками выражало этот протест вслух: сборник рассказов Рихарда Вайнера «Валькирии» (1916), книга самого К. Чапека «Распятие» (1917), роман Ивана Ольбрахта «Удивительная дружба актера Есениуса» (1918). «Вечера на соломенном тюфяке» были первой прозаической книгой, в которой враждебное отношение чешского народа к империалистической войне было высказано открыто и в полный голос. В европейской литературе рассказы Йона стоят в ряду таких ранних художественных откликов на первую мировую войну, как «Огонь» (1916) Анри Барбюса, «Жизнь мучеников» (1917) Жоржа Дюамеля, «Человек добр» (1917) Леонгарда Франка, «Хорватский бог Марс» (1922) Мирослава Крлежи. Пацифистская проповедь всеобъемлющей любви и экспрессионистическая смятенность стиля чужды реалисту Йону. «Вечера на соломенном тюфяке», пожалуй, ближе всего к роману Анри Барбюса.
В сборнике рассказов чешского писателя нет грозной патетичности, свойственной Барбюсу, нет того размаха мысли, той ясности революционного сознания, которая освещает страницы «Огня». Йон более сдержан и будничен. Да и героев его мы видим главным образом в походе и на отдыхе, а не на передовой. Но французского и чешского писателей роднит суровая, почти документальная правдивость их книг (недаром обе они созданы на основе писем с фронта) и ощущение единства с народной массой. Многие их наблюдения над человеком на войне совпадают чуть ли не буквально. Есть сходство и в их художественно-стилистической манере. Оба, например, внимательно прислушиваются к речи солдат. Но у Барбюса, пишущего «дневник взвода», коллективный солдатский диалог вкраплен в эпическое повествование с размашистой портретной живописью и развернутыми описаниями обстановки. У Йона народная речь становится как бы самостоятельным героем, а монолог персонажа выступает как главное средство его характеристики и самораскрытия. Герои обоих писателей даже в непосредственной близости смерти не отказываются от соленой шутки. Но «страшную и радостную» книгу Барбюса Горький не случайно назвал «мрачной». Смех в ней вспыхивает и гаснет. У Йона юмор окрашивает всю книгу.
После опубликования «Похождений бравого солдата Швейка» писатель-коммунист Иван Ольбрахт заметил: «Нас всех война била палкой по голове, когда мы писали о ней, сидела у нас за спиной и пригибала головы к самой бумаге, а если нам удавалось распрямиться, делалось это с величайшим напряжением воли и мускулов. Гашеку не надо было превозмогать и побеждать в себе войну. Он стоял над ней с самого начала. Он смеялся над ней. Он был готов смеяться и над войной вообще и над всеми ее проявлениями, словно это не более, чем пьяная драка в жижковском трактире. Для того чтобы так смотреть на нее, нужна изрядная доля швейковщины и… крупица гениального идиотства…» [7] То, что Ольбрахт называет здесь «гениальным идиотством», советский литературовед M. M. Бахтин назвал впоследствии «карнавальным мироощущением» и показал, что оно вообще свойственно народному искусству и мировосприятию. Это мироощущение позволяет постигать мир в единстве зарождения и отмирания, вовлекая в «зону фамильярного контакта» жизнь и смерть, ломая все условности и перегородки, сближая людей и освобождая их от страха. Рисовать войну в озорном свете этого мироощущения Гашеку помогает фигура Швейка, рожденная наполовину действительностью XX века, наполовину многовековым сказочным фольклором. Персонажи Йона начисто лишены гашековской гиперболичности. Таких, как они, можно было встретить сотнями и тысячами. Каждому из этих ничем не примечательных людей в отдельности нелегко встать «над войной». И автор относится к ним с чуть ироническим сочувствием. «Юмор Йона — прямое дитя сострадания» [8], — отмечал Карел Чапек. Но и Йону и его героям тоже свойственно восприятие мира в гротескном единстве жизни и смерти, плотски-низменного и высокого, смешного и трагического. Праздничный карнавал жизни не прекращается для них и на войне. «Свобода надевает плащ и лохмотья безумия», — писал Йон в первом варианте авторской концовки книги. И это веселое «безумие», помогающее людям освободиться от кошмара войны и векового гнета, лишь не нашло на страницах «Вечеров» такого наглядного воплощения, какой стала легендарная фигура Швейка.
6
K. Čapek, La litterature tchèque pendant la guerre. — «La république tchèco-slovaque», 1919, N° l, p. 3.