Выбрать главу

А больше всего я играл в Маньчжурии мальчишкой, мне тогда шестнадцать было, мы с одной девчонкой вместе выступали, она на арфе, хозяин — первая скрипка, он был дамский портной из Неханиц и пройдоха страшный, на пяти языках разговаривал, еще бы, одиннадцать лет по свету шлялся. И побывали мы в Порт-Артуре, на Волчьей горе, у Цусимы, в Мукдене, все насквозь прошли, во Владивосток попали и двадцать рублей прихватили, а хозяин нас бил, зубы мне выбил и из девчонки той чуть душу не вытряс, куда деньги девала, не иначе как у нее они, меня палкой по голове так огрел, что я и сегодня дурной хожу и память стала плохая, а мы убежали, ее Руженой звать было, за город, в поле, и пролежали во ржи весь день, а ночью дальше пустились, денег хватало, мы для казаков играли, она на арфе, я на скрипке, после полуночи меня отсылали прочь, девчонку оставляли, а если б она отказалась, сейчас ее шашкой по горлу или в воду.

Несколько сотен рубликов собрали мы по тем русским корчмам, а сами без паспорта, как встретим полицию — шарим в карманах, вроде паспорта ищем, а они: «ладно, ладно», и сами нам княжеский дворец показали, мы там всего‑то два часа и пробыли, а в шапке сотня набралась, потому мы и не голодали, и все у нас было, водки я каждый день по пол-литра пил, пива овсяного пару кружек, булки (это по-русски так белый хлеб называется), колбасы на пятак, а она в руку толщиной, черная, копченая, только не выпаренная и перцем нашпигована, а хлеб у них сладковатый, как гриб, цыплята тощенькие, десять копеек фунт, чаю на две копейки, да три копейки — кружка пива.

В одном трактире русский оркестр играл, капельмейстер дал мне кралнет, поиграй, говорит, дам сорок рублей и капралом сделаю, а я не захотел, мне бы к матушке домой, в Чехию, и вот мы играли, а китайцы танцевали, играли мы до тех пор, пока русским хотелось, один пошел скакать верхом на половой щетке, все орали «еще, еще!», а другой на скрипке заиграл, скрипку он держал за спиной или садился на корточки, скрипку над головой, и еще кувыркался на стульях, а сам все играет, я потом научился у него, и мы вышли с ними на улицу, и опять музыканты играли, русские унтера прыгали через трапецию, кто потоньше — перескакивал, а толстые животом переваливались, я на кралнете свистел и не мог губы колечком удержать, смеялся очень.

Видал я похороны еврейские, одну девушку, и китайские похороны на волах, у них там скота без призору много пасется, к ногам вальцы веревками привязаны, чтоб по передним ногам били, вечером пастух задудит, скотина сама собирается и идет за ним в деревню, там уж ее хозяева разбирают, а утром опять дудит.

Еще я видел ветряные мельницы и водяные, овец и разных других хищных зверей, а раз, когда мы от хозяина бежали, шли мы по страшному лесу, по русскому, ночью месяц светил, и напали на нас волки, так у одного, молодого, глаза зеленым огнем горели, хотел он нас сожрать, а я и говорю: «Ружена, играй!», и она сейчас же заиграла «Кастальдо-марш», трынкает на арфе, а сама ревет со страху, но я ей сказал: «Не бойся ничего!» и стал играть на скрипке, раз десять мы повторили, не меньше, да и сам я полуживой от страха был, ведь последний наш час приближался.

Волк стоит, глаза у него горят, а он все оглядывается, думает, осы, что ли, над ним летают или шмели в шерсти запутались, и вдруг повернулся и давай бог ноги.

И медведя мы видели, только уж это мы на Кавказе были, в Батуме, его в будке такой держали, медведь нам язык показал и смотрел ровно дурачок.

Целый год добирались мы домой, пехом и поездом, а дома мать мне говорит: «Ах ты негодник, писал твой хозяин, что ты от него сбежал, и он теперь судиться будет, чтоб мы ему деньги за тебя вернули, да еще сраму сколько!» — и поздоровалась со мной хворостиной по спине, а мне и не больно, мне уже девятнадцать было, я и не к такому битью привык.

Остался я дома, играл у Чермака: на месте — вторую скрипку, а на маршах или похоронах первый кралнет.

Война уже год шла, забрали меня, и как явился я в полк, говорит капрал: «Которая комиссия этого человека призвала, та была пьяная вдрызг».

С тех пор не захотели меня и строю учить, ничего я не понимал, чего им от меня надо, начальство грозилось мне в зубы дать, а как пришел пан обер-лейтенант, всех построили, а меня одного заставили маршировать с винтовкой и очень веселились, я тоже начал смеяться, раз все хохочут.

Только с глазу на глаз дал мне пан обер-лейтенант золотой, и все я ему рассказал как есть, и он заявил, что это у меня от битья голова такая глупая.

А я думаю — пускай делают i со мной что хотят, не убьют же, только я просил всех подряд: приставьте меня к музыке, я природный музыкант. В Каринтии пан майор сколотил оркестр, восемь душ, инструменты достал, и играли мы дефиле перед паном генералом, — капрал Воначек — на трубе, он потом на Мерзлой горе пал, выскочил на бруствер, а граната ему прямо по коленке — бац! Он меж двух огней попал, вот и бился там без помощи еще два часа.

Второй, его Кривогубым звали, тоже на том свете, ему итальянцы глотку перерезали, а третий, Вечержал, инвалид, обеих ног нету, он как раз в наш госпиталь попал и долго держался, а потом вдруг схватил его антонов огонь.

Я уже в патологии служил, когда принесли туда Вечержаловы ноги, в печку подложить надо было, я их и поддел лопатой, в тот день много такого в печку пошло, всякие там бинты, а в них пальцы отрезанные, одна рука здорово уже смердела.

Четвертый, Паздерка, в сумасшедшем доме, не знаю, что у него в мозгу застряло.

Водичка, который играл на эуфониуме или на бас-корнете, и Рихтер, флейтист, — оба как сквозь землю провалились.

Так что из всего оркестра остался в живых я один, и это чертовское везенье, а все потому, что меня никуда не брали, даже на часы не ставили, а пан кадет, учитель из Колина, отнял у меня винтовку после того, как она раз выстрелила, я и не знаю, как оно получилось, вдруг страшный грохот, меня отшвырнуло, словно кто наподдал хорошенько.

Славный человек пан учитель! На органе играть умел, и вообще тут бы подивились, какие на фронте все были добрые, как все чехи друг за дружку стояли, все равно — Петр ты или Павел, бедный или богатый, на это наплевать.

Один взводный в Каринтии дал по уху Кричману, и ребята ему сказали: «Пан взводный, этот должок за вами останется».

Рассказали они об этом пану учителю, и он вызвал взводного: «Послушайте, вы не в первый раз жестоки к людям, так вот, если это повторится — увидите: как аукнется, так и откликнется».

Говорят, взводный после этого добрым стал.

Попал я в плен и снова, вот оказия, очутился в Маньчжурии, смотрю, все опять как тридцать лет назад, опять казаки пляшут и водку хлещут, а китайцы торгуют, и скотина все с теми же вальцами, и арфистов я раз встретил, и была с ними точно такая же Ружена — чехи, из Неханиц.

Я с этими земляками часть пути вместе прошел.

Домой мы ехали полгода, нас только пятеро сбежало, опять шли теми же лесами, переодевшись в русское платье, и под мышкой я нес скрипку, как тогда.

А как выходил я из госпиталя в Вене, уж не знаю, что они там в моих документах написали, только пан доктор мне и говорит: «Скажите там, в части, пусть вас больше на фронт не посылают, а то через вас весь полк в несчастье попадет».

Так и очутился я в патологии.

Только дома, в Чехии, каждый норовит тебе пакость подстроить, и как приехал я на поправку, меня оженили, жена моя была батрачка, вот хозяйка и говорит мне как‑то на дворе — сыграй, мол, нам танец «беседу», ты, мол, такой красавчик в военном мундире, а мужского полу нынче нехватка, и пирогом угостила, и еще сказала, что батрачка на меня поглядывает.

А мне и ни к чему, думаю — так себе болтает, а она вдруг свадьбу устроила и за все сама заплатила, говорит, после войны отработаете, у крестьян нынче денег много, а жену‑то я до того и не видел вовсе, но она на все руки мастерица, пан лесничий спрашивал, как мои дела, а потом сказал, что часы, ружье и баба — для всякого мужчины чистое наказание, часы то и дело починяй, от ружья один раззор, а баба у мужика карманы выворачивает«