И это святая правда, я с самого начала досадовал, зачем меня хозяйка женила, потому что, пока на свадьбе гуляли, все надо мной насмехались, и в тот же вечер батрачка отняла мою сберегательную книжку.
На другой день сказал я хозяевам, как отрезал! «Благодарите господа бога, что Шулинек опять дома и будет играть для вас, а уж коли вы меня оженили, так отцепитесь теперь от меня!»
«Венгерка»
Видали вы когда‑нибудь, чтобы генерал, как последний сапожник, курил простую «венгерку»?
Я видал.
В Линце, на вокзале.
Возвращаюсь я в свою часть, в Левико, на вокзале нашего брата, солдат, собралось восемь человек, ждем поезда.
И вдруг — мать честная — генерал!
Подкатил к вокзалу на авто — этаком тупорылом бычке с мотором.
Красная подкладка, на брюках лампердоны, вся грудь в орденах, два денщика, а чемоданищ видимо-невидимо, и все из настоящей кожи.
Мы отошли к путям, а он стоял шагах в пятидесяти от нас и покуривал «венгерку».
Сбились мы в кучу — чехи, все из крестьян, да два поляка-телефониста — и спорим, «венгерка» у него или нет.
Глаз у меня, слава богу, острый, дедушке моему за восемьдесят было, а он еще читал календари без очков. Я от самой нашей Кутной Горы, с Канька, вижу Снежку, всю в тучах, хотя больше никто ее не видит, и еще табачную фабрику в Седлеце, там работала моя сестра — так уж в табаке я, стало быть, разбираюсь. И тут я с лету издаля определил, что это «венгерка», — провалиться мне на этом месте! — по пять крейцаров за десяток.
Для меня это яснее ясного.
Так нет же, уперлись — это, мол, особые генеральские сигареты; один уверял, что служил на фронте при штабе дивизии и у них был цельный ящик такого сорта, дескать, сигареты эти без мундштука, господа не суют их прямо в рот, а вставляют в янтарный мундштучок с ваткой, чтобы не горчило. Язык, мол, от них жжет, будто азотной кислоты лизнул, в горле першит и зубы все закоптевши, потому и прозвали их «Харакири экстра деликатес».
Под конец, мол, их роздали драгунам.
А телефонист знай твердит: это немецкие сигареты, тонкие, как хворостинки, они‑де запрещены, и потому их провозят к нам контрабандой.
Может, этот генералишка получил их от самого прусского кайзера.
У пруссаков‑то курева до черта и вообще все в ажуре, взять хоть почту — им сразу доставляют, а нам как бог на душу положит…
На эти крамольные речи я отвечал, что, во-первых, у нас в Левике почта работает как часы, а во-вторых, пруссакам тоже солоно приходится — нужда беду погоняет, навидался я в Скопле, как они хлебушка Христа ради просят, а мой знакомый сцепщик, Шютц его фамилия, спрашивал раз у машиниста, что проезжал через Еников на немецком паровозе, как, мол, там у них, так тот даже рассказывать не захотел, и еще, в-третьих, все равно никто меня не убедит, что это не «венгерка», хоть и курит ее сам генерал, и дивного тут ничего нет, видать, и господам нынче не больно сладко живется.
Всякому ясно: спорь сколько хочешь‑толку все равно не будет.
Нешто не так?
Один капрал из канониров вдруг и говорит:
— Вортнс [98].
Достал он из рюкзака чистую открытку полевой почты, что‑то на ней накарябал, оправил мундир, отряхнул пыль с коленок и просит:
— Шаун зи, все ли у меня в рихтику [99].
Сняли мы с его мундира белую нитку, да только — мать честная! — штаны‑то у него на заднице протерлись до дыр и вымазаны не то дегтем, не то сыром, не то еще какой чертовщиной.
Поплевал он на ладонь, пригладил волосы, шапку поправил — ать-два, открытка в руке — прямиком к генералу.
Браво эдак взял под козырек, идет — шаг чеканит, сапогами громыхает — перрон дрожит, почтальоны перестали складывать посылки, рты разинули: что будет?…
А он делает вид, что собрался бросить открытку в ящик. Кто ему запретит?
Нешто не так?
Да все одно зря старался: генерал вынул сигаретку изо рта и кивнул в ответ на его усердие. Так парень и не успел разглядеть, что это за сорт.
Воротился не солоно хлебавши.
Тогда один лупоглазый телефонист одолжил у приятеля ремень, потер рукавом орла на шапке, снова взял открытку и, как ни в чем не бывало, марширует к генералу.
За пять шагов тряхнул головой, буркалы выпучил, вскинул руку к козырьку… Генерал вынул сигаретку, кивнул — парень для отвода глаз брякнул крышкой почтового ящика.
Да назад не идет, знаки нам делает, плечами пожимает, головой крутит — опять, мол, не узнал ничего…
И тут — мать честная! — генерал оглянулся. Видит — что‑то неладно, куда‑то мы все глазеем. Посмотрел он через плечо на телефониста, а тот стоит у почтового ящика и руками разводит — неудача, мол.
У его превосходительства усы дыбом встали, у нас душа в пятки ушла, и только этот парень возле ящика ничего не замечает!
Ездит себе рукавом по губам, длинный нос показывает.
Генерал уж вроде как собрался двинуться к нему. Да тут подлетела расфуфыренная дамочка в зеленой вуальке и стала что‑то быстро лопотать.
Повезло телефонисту!
Уж будьте покойны, этот генералишка задал бы ему звону!
Тут кто‑то увидал, что его превосходительство изволили бросить окурок.
И верно, хорошенький такой окурочек полеживал между рельсами.
— Вортнс, — снова говорит тот капрал‑канонир. — Сейчас я его раздобуду!
Взял свой мешок, прошел мимо генерала, откозырял, споткнулся, уронил мешок, а как стал подымать — хвать окурок и назад, к нам. Сигаретка еще дымилась…
Мы сдвинули головы.
Фейерверкер расковырял окурок ногтем и говорит:
— И вовсе это не «венгерка», это какой‑то экстра-генеральский сорт. У моей бабушки табачная лавка, и я знаю все сигареты от «енигдес» до «египтянок»: и самокрутки и с гильзами — «Абадия», «Кайзерфлагген», «Вальдес Тонда»… А эта — и не набитая и не скрученная, но только не «венгерка», потому что табак в ней светлый, как в «пурцичане».
Он понюхал, покрутил головой и передал окурок другим.
Канониры перебрасывали щепотку мокрой трухи с ладони на ладонь. Там были зернышки и крупинки, как в албанском табаке.
Тогда я говорю:
— Эти нитки да веревки бывают только в «венгерке», потому как ее делают не из листьев, а из табачных стеблей, черешки порубят, насбирают пыли с полу, с вентилятора и парят все с водой в деревянных желобах, а потом сушат горячим воздухом от электричества…
Тем временем генералишко снова закурил, и опять такую же крохотулину, как давеча, хоть теперь вроде бы она и мне показалась для «венгерки» малость длинновата.
Но мундштука у ней все равно нет, это уж точно.
Подходит ко мне один канонир из польских евреев, я его раньше и не приметил, и лопочет по-польски:
— Ай-вай, тхателебен [100], я на тхо пхоглядеть, я иметь отшень добрый очи, сделать зырк-зырк, и сразу видать венгерка, чтхо есть зихр [101] — тхо есть зихр, дай мне, тхателебен, свой шинель, я иметь отшень худой, генераль меня арестироваль…
Обменялись мы шинелями, а он опять:
— Дай мне, тхателебен, свои бхашмаки, я иметь отшень худой…
Там, где мы стояли, грязь была. Пошли мы обмениваться шмотками в уборную.
Тут еще задержался я по большой нужде.
Вдруг слышу — поезд подходит.
Выскочил я, даже подтяжки пристегнуть не успел, гляжу: народищу — не протолкнуться.
Схватил рюкзак и в этих‑то галицийских обутках бегом к поезду! Слышу, кричат: «Милитэр [102], в конец, в конец!»
Продираюсь локтями, зад поджимаю — мать честная! — давай, баба, поворачивайся — штаны придерживаю левой, рюкзак правой, да в дырявых‑то штиблетах каждый камешек чуешь, от подошв одно воспоминание осталось, что тут поделаешь — глядеть на это некогда, раз уезжает все твое имущество! Боже праведный, эту еврейскую шинелишку только на помойку выбросить, грязная, вонючая, а ведь как моя бедная матушка старалась, чистила шинель, последним бензином пятна выводила, пуговицы закрепляла, новую подкладку поставила…