До того мне вдруг жалко ее стало.
Воротилась она из больницы — росточком вроде бы еще поменьше, осунулась, пожелтела, а глаза грустные такие… Да… Ревел я, как дитя малое… Обещал носить ее на руках… Наговорил ей всего с три короба.
Потом я открыл собственное заведение, и мы поженились.
Скажу сразу: дома все мне было не по нутру.
Через год родился Франтик. Пришлось звать доктора. Марженка два месяца не поднималась с постели, а едва очухалась — появилась Ружена. У детишек часто бывали поносы, потом и я слег.
Короче — сплошной лазарет.
Марженка за всеми ухаживала, сама кормила детишек грудью, варила, стирала, гладила, по ночам шила на заказ и до того изнуряла себя работой, что остались от нее только кожа да кости.
Совсем извелась. С лица спала — не узнаешь.
Не любил я выходить с Марженкой на люди. По мне, женщина должна быть хорошо одета, на груди вырез, ленты, шляпа с пером цапли.
Марженка была портниха, а сама ходила черт знает в чем.
Идет, бывало, в воскресенье в костел — бабы оглядываются, крестятся.
Я в толк не мог взять: живет в городе, а одевается хуже скотницы.
Одному богу ведомо, с чего это она все дурнела и дурнела.
Короче, пугало — и только.
Все в ней было мне противно: фигура, кривые ноги в башмаках, исколотые желтые пальцы, веснушчатый нос огурчиком, козьи глазки, вечно красные, точно заплаканные, и особенно этот острый, торчащий подбородок.
Тобиаш мне как‑то и говорит:
— Дружище, жена у тебя… Ну и ну!
Марженка скоро поняла, что я ее больше не люблю.
На эти дела чутье у нее было редкое. Но мне ни словечка не сказала, все присматривала за детьми да по хозяйству.
А меня еще больше злило, что она тихая, воды не замутит.
«Хоть бы бранилась, — думаю, — была бы язва злющая… тарарам бы поднимала из-за каждого пустяка или за мужиками бегала — и то бы, верно, была мне милей».
Шила она допоздна, засиживалась за полночь.
Машинка тарахтит прямо под ухом, разве уснешь? Зато есть предлог сходить в трактир или к знакомым.
Везде было лучше, чем у нас.
Бог ты мой, в любом доме муж да жена, у всех дети, еще и пораспущенней моих. Но, черт подери, у других все выглядело совсем иначе, веселее, уютнее. Подадут кофейку, пирога предложат, смеются, разговаривают…
А у нас?
Тихо, как в костеле. Дохнуть боишься. Жена молчит, все у своей машинки или у лохани, в мыльной пене. Нижняя юбка, на ногах старые шлепанцы. Кашляет. Спросишь ее о том, о сем — подожмет губы и в слезы.
Сижу в кухне за столом.
Доел суп с клецками и жареную картошку, скручиваю цигарку, сметаю с клеенки табачные крошки и говорю:
— Жена, где дети?
Долго молчит.
Потом отвечает, словно бы через силу:
— Я отослала их к соседу.
— Уж не думаешь ли ты, что дети только твои?
— Зачем мне так думать, Ваша? — и плечами пожимает, клетчатая кофта висит на ней, как на огородном пугале. — Да что же мне делать? Когда дети дома, ты на них кричишь, бедняжки и пикнуть не смеют. А потом подзатыльника дашь и уходишь.
— Еще чего не хватало! Что ж, по-твоему, я и наказать их не могу? Видали? Как-никак, черт возьми, я им отец!
— Наказывай, но в меру… и коли заслужат.
— Заступайся за них больше… со своей обезьяньей любовью.
— Уж лучше убрать их с твоих глаз, хоть поешь спокойно. За любовь свою я и терплю от тебя… Ладно, Ваша, я все снесу, ты только подкладывай себе побольше… Еще, еще…
— Не болтай чепуху и позови детей. Я хочу их видеть — отец я им или нет!
Пришли дети.
Держатся за руки.
Руженке было четыре года, Франтику пять.
Мальчишка весь в нее. Такой же низкий лоб, на голове воронье гнездо, козьи глазки, тот же нос и желтый подбородок. Все хворал, из уха у него текло. Голова вечно обвязана.
Девчонка — та в мою стать. Краснощекая, ядреная, как репка, толстая, и характером тоже в меня — взбалмошная.
Вошли и стоят молчком.
— Что надо сказать? — учит их Марженка.
— Добрый вечер… папочка.
— Хватит, — говорю. — Где вы были, дети?
— У Шашмовых.
— И что там делали?
— Играли.
— Ты, — обращаюсь к жене, — кажется, могла бы хоть немного присмотреть за детьми, чтобы не позорили нас перед соседями. Грязные, как чушки. Сними у мальчишки тряпку с головы, утри девчонке сопли… Полюбуйся на их руки, на ноги… Ведь если я не догляжу…
Дети вылупили глаза и молчат. Ружена приготовилась распустить нюни.
— Ну что? Слышь ты? Эй! Аль онемела? Стенкам я говорю, что ли? Дети как поросята, потому они и болеют — от грязи!
Притянул я к себе девчонку, откинул ей волосы.
— Мать честная! Что я говорил? Эти вши у всей вашей породы… глянь‑ка!
Она подбежала, опустилась около девочки на колени, сковырнула струп.
Руки у нее так и повисли, как плети.
— П-п-прошу т-те-бя, Ва-ва-ша, не тирань ты ме-ме-ня… ну, по-бей… только не э-э-ти злые сло-сло-ва… П-п-ро-шу те-те-бя…
Я ей:
— Чего рас-те-те‑калась? Вставай и делай свое дело.
Когда моя жена начинала реветь, уродливей ее на было бабы на свете. Рот — не поймешь даже как — растягивался до самых ушей, блеет, что овца: бе-е-е… Нос скособочится, лицо сморщится, точно сушеная груша, ну… дьявол ее забери — страсти господни, да и только!
Дети, ясное дело, заодно с матерью. Завели шарманку.
Прикрикнул я на них — не перестают, держатся за маткину юбку.
Поддал обоим за непослушание, схватил шапку и за дверь.
Только иной раз идти‑то некуда.
Бредешь по улице, точно собака, которую пинком вышвырнули за порог.
«Идти в трактир, — думаю, — денег нету. В мастерскую неохота. Чего я там не видал, глины этой, что ли? К знакомым поздно. Да и переглядываться станут: что, мол, снова у них стряслось?»
Столковался я тогда с одной девчонкой с конфетной фабрики.
Вечером мы выходили за городскую черту — бродили по полям, по лесу. Я поднимал воротник повыше, шапку надвигал на самые брови, чтобы люди не узнали.
Бывало, и к ужину домой не являлся.
Куплю хлеба, сарделек, и устроим мы с Андуличкой пир прямо в лесу.
Ох, люди добрые! Что делает с нами любовь! Чудеса!
Я стал другим человеком. Девчонке этой говорил: «Бедовая ты моя головушка! Разумничка ты моя!»
Работа у меня в руках так и спорилась: выхлопотал я заказ на сооружение печей в новой школе, все кругом диву давались, какой я стал шутник да компанейский парень.
Что ни слово‑то прибаутка.
Тобиаш и говорит:
— Что с тобой, Ваша? Миллион, что ли, выиграл?
Подзаработал я тогда порядком.
Нанял подмастерья, ученика взял.
Заявились ко мне господа: так, мол, и так, не соглашусь ли стать кандидатом в члены магистрата…
Я не согласился. В политику я не лезу и вообще со старостовой воровской шайкой, что курит сигары на общинные деньги, знаться не хочу.
Андуличке купил браслет.
Заказал себе два костюма, купил дождевик, Тобиаша пригласил выкрасить мастерскую, тот ничего с меня не взял, да еще в придачу подарил клетку с чижиком.
С Андуличкой мы держались друг за друга крепко.
Знакомые грозили мне пальцем:
— Ах вы плут этакий!
Одна соседка, тетка Марженки, как‑то даже сплюнула на землю. Известное дело — баба. Язык что помело.
Чуть до развода не дошло.
Жена носу не могла высунуть, бабы ей про нас с Андуличкой все уши прожужжали.
И чем больше она ревела, тем пуще радовались соседки чужой беде — еще и от себя добавят, выдумают, чего и не было.
У мясника ей советовали закрывать калитку и не пускать меня на ночь домой. У булочника подговаривали облить мою кралю-конфетницу серной кислотой. В лавке бакалейщика предлагали забрать детишек да и уехать. Ну, и прочий вздор.