Выбрать главу
Индржих Пейшак».

На следующий день утром я увидел, как он, присев на корточки посреди газона возле дубильни, что‑то внимательно разглядывал на земле.

Заметив меня, он выпрямился, снял шапку и улыбнулся.

— И… добрутро… пан кадет на шпацир?[133]

— Над чем вы тут колдуете?

— А… вы же знаете… дело всегда найдется… Щавель вот ищу — для зубов хорошо, а у меня опять два шатаются.

— Вы жаловались, что не можете в школе спать. Он приложил палец к губам, растерянно почесал в затылке и, доверительно понизив голос, неторопливо продолжал:

— Оно… ведь… понимаете… такое… дело трудное.

Только… я сплю хорошо… боже упаси, чтобы я жаловался…

— Так что же вас заботит?

— Ничего… совсем ничего… я сплю крепко… как убитый.

— Может, вам все же иногда не спится?

— Так ведь, — он опасливо оглянулся — сами знаете… эти… ребята… болтают… и ругаются.

— Какие ребята?

— Босняки… ну… эти…

— Они шумят, а вы не можете спать?

— Что вы… я крепко сплю… как убитый. Да вот эти босняцкие парни ругаются, а тут… только прошу вас, не рассказывайте никому… тут как‑то в темноте подрались… а из-за чего, кто их разберет?

Пан Винтр, цимркомендант [134], гаркнул на них так, что стекла задрожали, и учительские детки за стеной перепугались… Боже, в ту ночь такое творилось! Я молился под одеялом, чтобы пан Винтр перестал — видно, он малость хватил. Ну, тут ничего плохого нет… пьет вино… тирольское, как сапожник… он мне должен два золотых…

— Почему же вы все-таки не можете спать?

— Значит, так… как вам лучше объяснить. Немцы… У всех у них в Вене были фиакры… У босняков опять же блохи… Они не умываются, разве что у колонки, одним пальцем… Рядом со мной лежит один поляк, тоже с разговорами лезет, а у самого, с вашего позволения, рот косой, шепелявит он… Никто, даже сам черт его не поймет. Я на них всю ночь кричу, говорю: «Побойтесь бога, вы ведь перед сном молились, думали о том, что хорошего и плохого вы за день сделали, вспоминали жен и детей…», а они смеются: «Пейшак, цыц…». Ах, эта война, кара господня…

Дед излил душу, вытащил красный носовой платок и вытер со лба пот.

— Одним словом, вы совсем там спать не можете, покоя нет…

— Что вы? Разве можно так говорить, — обиделся он. — Я сплю как убитый, слава богу.

— С лошадьми у вас непорядок…

— Это… это совсем другое дело, и тут я их благородию все как есть расскажу. Только пусть их благородие тоже никому ничего не говорит… ни-ни!

— Почему вы не доложили, что у белого нет одной подковы и что год по крайней мере его никто не чистил скребницей? Разве вы не видели?

— Видел, как же я такое мог не видеть, все я видел! — опять обиделся на меня Пейшак.

— Почему же в таком случае вы не доложили, что кони не в порядке?

— Да все не выходило. Позвали меня на кухню чистить картошку, а потом я писал жене, глядь — уже и полдень, а там пришли, сказали к начальству явиться…

— Вот видите, теперь вас накажут.

— Как изволят, так и будет… Ведь… ведь… порядок должен быть, а то… а то после войны господа бы недосчитались… Все по-военному, и ругать тоже… Господи Иисусе Христе… хоть бы уж эта война кончилась.

— А что это за история с сапогами?

— Ишь ты… Их благородие про это тоже знают? — Пейшак воспрянул, словно его окропили живой водой, и поднял голову. Покорность, с которой он готов был принять наказание, почтительная униженность бывшего церковного служки перешли в доверительное умиление. Лицо его просветлело. Поседевшие моржовые усы взъерошились на выпяченных губах как подгребки сена.

— Да, слышал кое-что…

— Ну!.. Тогда погодите, я их благородию сейчас все расскажу. Вот… мыкаюсь я с этими сапогами. Дело не пустячное! Купил я раз во Влашиме на ярмарке сапоги у Валенты, у сапожника из Скутчи. Глотка у него луженая. Идем мы с женой мимо ларьков, а он орет: «Папаша, купите сапоги, у меня большой выбор, бракованных нет, ручная работа, совсем не то, что на машине шитые, сапоги крепкие, хоть гуляй в них, хоть танцуй — сегодня за деньги, завтра задарма». Такое уж трепло был этот сапожник! Жена говорит: «Отец, купи себе сапоги, твои‑то совсем худые». Я про себя думаю: «Куплю, пожалуй». Выбрал я подходящую пару — голенища в гармошку, спрашиваю: «Почем эти?» Сапожник отвечает шепотком: «Десять рейнских, только для вас, папаша». Схватил он сапоги и стал молотить ими о прилавок — вот, мол, какая работа. «Десять рейнских хочет!» — кричу жене — она у меня малость на ухо туговата. Ей это показалось дорого…

Ой, ваше благородие, гляньте‑ка, пан капитан идет… — произнес Пейшак и почтительно снял шапку.

Он опасливо огляделся по сторонам, вытер платком голову и, понизив голос, продолжал:

— Сбавил он жене один золотой, и перекинул я сапоги через плечо. Жена купила Винцеку леденцов, я еще взял деревянную лопату, постояли мы немного возле балаганщиков и пошли домой. За Кршичковым — до нас оттуда еще час ходу — встречаем Шейногу, у него кузница в Збраславицах. Остановился он посередь дороги — пьяный, уже успел самогонки надраться, — раззявил рот и кричит: «Дядя Пейшацкий, отдай сапоги!». Я ему мирно говорю: «Шейнога… Шейнога… иди себе куда шел!». А он опять: «Ты, дед, еще разговариваешь?» — и прет на меня с дубиной. Жена как закричит на него: «Ах ты злодей… я тебя проучу… а ну, проваливай!». Моя жена никого не боится, ее и двое мужиков не одолеют. Я же… пан кадет… я всегда потихонечку и мирно. Тогда Шейнога замахнулся на жену и говорит ей: «Чего орешь, бабка Пейшакова, не трону я его!». И опять ко мне: «Отдавай сапоги!». А жена ему — так-растак… Набросилась чисто тигрица… Как увидел он, что баба его не боится, и говорит: мамаша, ведь мы соседи и дружбу водим… А сам чуть не плачет. «Пожалуйста, говорит, мамаша, отдайте мне сапоги, я заплачу за них двадцатку!» Со мной он уже и разговаривать не хочет, не глядит даже, а жене показал полный кошелек денег. Моя старуха попробовала отделаться: поди, дескать, и купи, продаются, И шагай своей дорогой! А он не отстает. Тогда жена сняла у меня с плеча сапоги и взяла от Шейноги двадцатку. Мы тут же вернулись во Влашим, без лишних слов купили точно такие же сапоги, и, стало быть, у нас еще осталось одиннадцать золотых. На радостях жена дала мне золотой на пиво. Пан кадет… вот когда нам легко шагалось! По дороге жена говорит: «Если бы не я, отнял бы он у тебя сапоги, да еще и отдубасил бы, нахал бессовестный. А так я и сапоги купила, да еще одиннадцать монет домой несу, не то что ты, рохля. И послал же мне господь бог мужа!». А я ни гугу! Я был рад, что жена у меня такая дельная… Только в тот же вечер заходит к нам стражник из Збраславиц, честь отдал и как‑то чудно говорит: «Пан староста вам кланяется, вот передает вам сапоги — и еще записка!» Я сидел на маленькой скамеечке и парил в лоханке ноги. Жена рассердилась, ищет очки и бурчит: «Наверное, это збраславицкий злодей что‑то затеял!». Чуяло ее сердце беду. Я сижу… ноги в лохани… и помалкиваю. Нашла она очки, читает. В комнате стало тихо, слышно, как жучок дерево точит. «Что тут староста накорябал?» — спрашивает жена. Стражник ей на это: «Мамаша, не серчайте, только вот тут сапоги, что через старосту Шейногина жена посылает, а вы должны сейчас же вернуть двадцать золотых… иначе, сказал староста, она подаст на вас в суд». Тут уж я не выдержал… засмеялся… хлопнул себя по голым коленкам и говорю: «Так, стало быть! Теперь у меня две пары новехоньких сапог!». Сперва жена пропустила мимо ушей мои слова. Она прямо не в себе была. Вернула двадцатку, у самой руки дрожат, а потом хвать сапоги, да в угол их, аккурат туда, где я сидел. Еле успел увернуться… качнул лохань, вода на пол выплеснулась. Вижу — в большом расстройстве женщина. «Что это ты, Пейшак… сказал?… Что? А ну, повтори?» Стоит рядом со мной и ждет, что, значит, я скажу. А я, пан кадет, не дышу. Вода в лохани остыла… Хочу вынуть ноги и боюсь… Сижу на скамеечке, молчу, жду, что дальше будет. Пан кадет, что было! «Значит, говоришь, теперь у нас две пары? Ну‑ка повтори еще раз! Ничего у нас нет! Нищие мы! Я себе во всем отказываю, хожу как оборванка, на ярмарке даже кофту себе не решилась купить, и вот, посмотрите на него! Он говорит, что теперь у нас две пары! Вы только по-смо-три-те на этого кня-зя! Это что ж, значит, жену свою нисколько не жалеешь? Ты что, архиепископ какой, чтобы тебе непременно три пары сапог, одни старые и две пары новехоньких, на ярмарке купленных? Боже милостивый! За что ты наказал меня? Да я тебе… да я тебе все твои патлы вырву!..» У меня даже слезы навернулись, так мне ее, беднягу, жалко стало. Вынул я кисет с нюхательным табаком, развязал узел и вернул ей золотой‑тот, что она на радостях дала мне на пиво. Потом еще три дня ходила и ругалась, все швыряла, почти не ела ничего, от злости с лица спала. Раз прихожу с поля, а дома полный развал. Жена в постели, корова в хлеву не кормлена, куры в дом набились. Попросил я у пана священника бричку и помчался во Влашим за доктором. «Это у нее от злости», — говорит и написал рыцеп. Ну, от всего этого и мне было Цудо, хожу по полю, как дурной, ноги дрожат. Люди останавливают меня и спрашивают: «Пейшак, что, у вас беда какая стряслась?». Винцек, племянник, сбежал, хитрюга, в первую же ночь, как приходил збраславицкий стражник. Вернулся через неделю, все это время жил у сестры в Шкварове. Жена была еще слабая, аккурат собиралась встать с постели, а я ей помогал. «Помаленьку, мать, потихонечку…» — говорю и поднимаю с перины. Села и вздохнуть не может, а руки ее… натруженные… золотые ее рученьки лежат на перине бессильные… Сапоги забрали у ней силу. Я как раз грел ей у печки нижнюю юбку, когда Винцек вошел в дом. «Здравствуйте, тетушка и дядюшка!» Как увидела она его, соскочила с кровати и к нему! Мальчишка — в сенцы, оттуда во дворик, бегом в хлев, на пути телега, он через оглоблю, жена за ним перемахнула, кофту порвала. Увидел Винцек, что ему не удрать, заревел… А она схватила его за помочи… Лучше и не спрашивайте, досталось ему на орехи!

вернуться

133

На прогулку (нем.).

вернуться

134

Старший по комнате (искаж. нем.).