Выбрать главу

Из уст командира вырвалось громкое проклятие и далеко разнеслось по окрестным горам:

— Черт-бы-вас-по-брал!

Холод пронизывал меня до костей, кончик носа замерз, я надвинул фуражку поглубже и плотнее закутался в попону. В просвет между козырьком фуражки и краем попоны я видел троих мужчин, застывших, подобно каменным изваяниям.

— Rrr-uht! — разорвала тишину команда.

Унтер-офицеры, как предписано уставом, босыми ногами сделали полшага в сторону.

Капрал опустил на землю сапог, из груди вахмистра вырвался вздох облегчения.

— Сесть!

Лейтенант и сам сел на вьючное седло и, сдвинув фуражку набок, словно совершая торжественный обряд, вынул из портсигара папиросу. Размял ее в ладонях, продул мундштук и сунул в рот.

Капрал Рыдло с преувеличенной услужливостью выхватил из костра ветку, конец которой еще ярко тлел, и, стряхнув пепел, поднес командиру прикурить.

— Благодарю.

Вахмистр пошевелил огонь, принялся усердно подкладывать новые поленья.

Потом встал на колени и дул, пока костер не разгорелся ясным, веселым пламенем.

— Вот уж, господин лейтенант, скажу я вам, — никудышная работа, — осмелился нарушить молчание капрал и показал прожженную подошву своего гусарского сапога. — Я и сам малость разумею в сапожном ремесле, но чтобы так скверно шили обувку.

— Придется вам гарцевать босиком.

— Осмелюсь доложить, у меня имеется еще одна пара — штиблеты.

— А скажите, Рыдло, вот вы с вахмистром все чесали языки насчет еды… Отчего же вы тогда не женитесь? — начал лейтенант.

Рыдло с вахмистром подсели ближе к огню и громко рассмеялись.

— Осмелюсь доложить, как вспомню, что год назад я и верно чуть было не женился… аж похолодею… — Жена — она ведь не только чтобы варить, а и вообще — для всякой коммерции…

— Не понимаю.

— Осмелюсь доложить, дело было так. Стояли мы гарнизоном в Венгрии, в Надь-Кереше. Иду я раз с товарищем, с Едличкой из семьдесят второго, на стрельбище. Гляжу — за забором, где был сад для господ, стоит красивая девчонка, ну, вылитый ангелочек, крылышек только не хватает. Стоит, значит, за забором, роза в зубах — и глядит. Мы с Едличкой так и замерли, точно кто нас к месту пригвоздил, и тоже глядим. Она таращит на нас глазища и смеется. И мы смеемся. Потом сообразили, что можно бы и поздороваться. Оба взяли под козырек. Едличка маленько кумекал по-немецки. «Guten morgen, говорит, Fräulein!» [137] Она ни гугу. Знай смеется, бесенок, да розу покусывает. Набрался я храбрости, подхожу. Поклонился чин чином, по-мадьярски я не больно мастак. «Барышня, говорю, будьте так добры, подарите мне розочку!» Вблизи она показалась мне еще краше — ну прямо конфетка. И отвечает она мне по-мадьярски: «Вам с удовольствием подарю, а тому, говорит, проходимцу, — и на Едличку показывает, — ничегошеньки не дам».

Услыхал он это, обозлился, отдал ей лихо честь и прочь пошел.

Капрал порылся в карманах. Нашел трубку. Сунул мундштук в рот и, не зажигая, стал потягивать.

— Что же дальше‑то было с девицей? — одновременно спросили лейтенант и вахмистр.

— Дальше? Провели мы приятно время. Симпатичный был объект. Папаша поставлял армии кожу…

— Так из этого ничего и не получилось?

— Получиться‑то получилось. Ходил я к этим Фаргачам на кухню. Там у них всем заправляла Маргит, молодая цыганка, по-мадьярски, бывало, сыплет, что горохом…

— Вы, оказывается, и по-мадьярски умеете? Смотрите‑ка, целый год мы в одной части, а ничего о вас не знаем!

— Малость кумекаю. Я и по-аглицки могу. Служил я на одном аглицком шифе, потерпели мы крушение, а капитан все орал на нас: «Ах вы, шантрапа окаянная!»

* * *

Я поднялся.

Все равно сегодня голод не даст уснуть.

Спотыкаясь о тела спящих, которые скорчились у погасших костров, я поднялся на невысокий холм.

Время близится к полуночи.

Воздух чист, недвижим.

Узкая долина, где мы разбили бивак, змееобразно вьется меж высоких, крутых гор, черных, как бархат; на них кое-где видны фиолетовые лесные расселины, а дальше — темная первозданная глушь с серыми проплешинами голых скал и коричневатыми вершинами, достающими до низко нависших рваных туч.

Подо мной, на широкой заболоченной луговине, спит наш лагерь.

Озаряя темноту, трепещет огонек единственного костра, а возле него вырисовываются три темные фигуры — полуночники заняты оживленной беседой.

Роман в четырех частях

Часть первая

Любезная моя приятельница!

Как много хотелось бы мне сказать высокочтимой наперснице моей! Надеюсь, и Вы верите в возможность искренней дружбы между мужчиной и женщиной!

При моем замкнутом характере я чрезвычайно ценю такую чистую дружбу.

На военной службе, где так неуютно, я претерпел немало мытарств и только теперь обрел теплое и покойное пристанище.

Вы даже не представляете себе, дорогая, сколь важно для солдата сознавать, что хоть на время пришел конец его скитаниям и он может наконец отдохнуть от блошек и тому подобных неприятностей кочевой жизни.

За эти несколько месяцев, уважаемая приятельница, я поправил свое здоровье. Прибавил семь кило — взвешивался я без одежды, обвязавши бедра простыней. Заказал себе новую пару и по Вашему глубокочтимому совету бреюсь через день.

Особенно же я доволен, что на вечере тамбуристов познакомился с Вами.

Дружба — опора всей нашей жизни, а в особенности — дружба между мужчиной и женщиной, если оба достаточно опытны и разумны.

Моя молодость давно отцвела, голову мою начинают покрывать седины, вследствие чего я и гляжу на мир трезвым взором.

И вполне могу понять столь дорогие для меня строки Ваших писем!

Не могу не заметить попутно, что письма эти открывают передо мной всю глубину и все богатство души моей приятельницы.

Вы призываете меня к откровенности и спрашиваете, можете ли полностью мне доверять.

Безусловно, дорогая моя приятельница, иначе какая же это дружба?

Но должен упомянуть об одной незначительной детали. Недавно я видел Вас с непокрытой головой, а с плеч Ваших ниспадала великолепная старинная шаль а-ля персидский ковер.

На меня это произвело весьма приятное впечатление.

Но вечером я встретил Вас на корсо, и лицо Ваше было скрыто под вуалью.

И должен признаться, вышеозначенное обстоятельство произвело на меня пренеприятное впечатление.

Под вуалью прячет лицо Восток, и там это столь же обычно, как для нас — есть хлебушек. К сожалению, в наших краях за оной нежнейшей завесой обыкновенно таится лишь злонамеренная хитрость, для коей это ширма, скрывающая безнравственность. И как это ни странно, хотя отнюдь не исключена возможность, что и у нас под вуалью может оказаться женщина абсолютно добродетельная и достойная всяческого уважения, я не могу отделаться от предубеждения к сей завесе, ибо чаще всего за ней мелькнет кокотка, торгующая своей любовью…

Как это грустно, как безнравственно!

Умоляю Вас, не носите больше вуаль, ведь единственная моя радость — вести с Вами приятные, спокойные и мудрые беседы.

Всяческие болтуны уверяют, будто дружба между мужчиной и женщиной невозможна!

И что же?

Наши письма полностью опровергают это бессмысленное утверждение.

По себе сужу о Вас! Сии золотые зерна мудрости как нельзя лучше заставят умолкнуть все нескромные языки.

Вот и сейчас я занимаю Ваше внимание пустяками и с робостию думаю: а не выходит ли из-под пера моего нечто совершенно глупое, не утомляю ли я Вас, дорогая моя приятельница?

Возможно, когда‑нибудь Вы придете к выводу, что письма мои надлежит отправить в пещь огненную, ту самую, где поджариваются упомянутые Вами молодые люди.

В последнем своем письме Вы поведали мне, как уже дважды были обмануты в лучших своих надеждах, и, право, с редкою в наш век искренностью признались, что с тех пор не питаете доверия к эгоистичным, ищущим лишь чувственных наслаждений мужчинам.

вернуться

137

Доброе утро, барышня (нем.).