Выбрать главу

Явился сапожник, председатель читательско-образовательского кружка, за ухом чешет, шапка в руке‑декорации, говорит, найдутся, а вот сцены‑то и нету.

Отрядил я трех плотников, две тележки сухих отборных досок выделил, и ребята сколотили им настоящую сцену, по-плотницки, что значит — на вечность.

Декорации разыскали на чердаке трактира, ветхие, но все-таки одна гостиная, один горный пейзаж и одна сказочная пещера.

Играли мы «Ах, эта любовь…» Штолбы с участием местных девиц — для благотворительности, в пользу неимущих школьников.

Во время того явления, когда садовник, хороший пловец, спасает барышню, вывалившуюся из лодки, трое наших бетонщиков стояли за кулисами с ведрами воды — где бетонщики, там и вода, естественно. А без воды никак, ведь этот доктор должен выходить в мокрой одежде. Надо было хорошенько облить его. Но, чтоб не устраивать лужи, сзади открыли окно, куда выхлестывать воду. И случилось, братцы мои, так, что облили одного городского гласного, который смотрел в окно, чтоб не разоряться на билеты в пользу неимущих школьников…

Господа! Не знаю более благодарной публики, чем каменщики.

Старый Краичек ездил за мной повсюду и всегда —» с женой, с детьми, со всем скарбом, погруженным и детскую тележку, которую он тащил на лямке по грязным дорогам. Жена сзади толкала.

В деревнях Краичек снимал какую‑нибудь развалюху, сарай, где общинные весы держат, курятник и прочие подобные помещения, — славный старикан, лучший из отцов, никакая радость его не радовала, если не было с ним жены, детей и всех их ложек-плошек. Ну, создан был человек для семейной жизни!

А гнали его от представлений и прочего подобного, как осеннюю муху, и больше всех усердствовал Втеленский, неутомимый общественник, за что и был прозван «Комитетом», — так вот, в тоске, что не увидит он какого‑нибудь спектакля, являлся этот Краичек всегда ко мне с покорной просьбицей.

В день представлений все наши бывали в сборе.

И Краичек, конечно, тут как тут — они с женой скромно подпирали стенку, с ребеночком на руках, чистые, умытые, а зал — битком, и освещается единственной керосиновой лампой.

Большой праздник для всех моих ребят и местных жителей!

Играли мы Тыла, Клицперу, патриотические пьесы о чешском народе, который столько горя видал, что и пером не опишешь.

Пьянчужки мои ревут, бабенки носами хлюпают, а трактирщик в Роусове просто пиво цедить не мог — все переливал, слезы глаза застилали.

Да, господа, уж покажем мы когда‑нибудь разным Габсбургам и кто знает, может, как раз после этой войны!

Эх, знать бы мне только, что делалось в седой голове деда Краичека и его бабки, когда они широко раскрытыми глазами смотрели на сцену, прижавшись к стенке, — они никогда садиться не соглашались, как бы того… не помешать кому.

Видали?

* * *

На масленицу, где бы мы ни были, мы всегда устраивали бал.

Но тут уж я ничего не делал — поскольку это к культурным мероприятиям не относится.

Зато меня объявили «протектором» — что обошлось мне в сто крон, а строители, инженеры, приезжавшие на один день, вносили каждый по три сотни. То‑то денег набиралось для детей бедняков!

Ну вот хоть бы в Нижнем Роусове.

Трактир невелик, эдак четыре на пять, украшен хвоей.

Я свою девушку пригласил. Из самой Болеслави приехала.

Говорю:

— Милада, должна ты пойти со мной, а то они обидятся!

Входим мы это в распивочную, а там повсюду гирлянды из хвои, и наш каменщицкий оркестр грянул туш — в нашу честь.

И мигом является Комитет, то есть этот Втеленский, — сюртук на нем черный, штаны рыжие, усы закручены в стрелки, мылом смазаны, волосы прилизаны, и через плечо — красно-белая лента.

Поклонился он и говорит:

— Пан десятник, приветствую я вас в нашем кругу вместе с барышней.

— Втеленский, — говорю, — вы мне отвечаете за порядок, так что пусть никто хотя бы до полуночи не налижется, поскольку мы люди и представители строительного цеха, а не скотина.

Он на это:

— Не сомневайтесь, пан десятник, это уж я буду не я, коли порядка не обеспечу. А я — Втеленский, и ручаюсь, что никакого сраму не будет, так что спокойно гуляйте с вашей барышней в залу.

Я галантно подставил локоть Миладе и провел ее на почетное место — под оркестром.

Мы с Миладой танцевали первое соло.

Потом подошел Краичек с бутылкой вина — угощать.

— Милада, — говорю, — не ломайся, это надо принять!

Она пригубила, поблагодарила.

В перерыве Комитет, то есть Втеленский, ходил по залу как тигр, усы встопорщены, и громко, чтоб все слышали, распоряжался:

— Имейте в виду, уважаемая публика, пока с нами пан десятник, чтоб никто не смел надираться!

Тут наш оркестр заиграл, и пошло дружное веселье. «Беседу» мы танцевали с Краичеком и его старухой и еще с двумя местными парами. Милада вся разгорелась!

Было, наверное, половина десятого, и мы как раз кружились в «квапике», вдруг слышим глухой стук, словно со второго этажа сбросили двухдюймовую доску.

Милада вскрикнула.

Музыка оборвалась.

А это у самого входа со стула свалился кто‑то тяжелый.

Комитет! Сам Втеленский!

Его за ноги уволокли в кухню.

Потом без помех танцевали до утра.

На другой день было воскресенье.

Потом понедельник.

Гляжу — нет нигде на стройке Втеленского.

И во вторник нету‑как в воду канул.

В обед прибегает из трактира девушка:

— Маменька велела передать, заберите вы уж этого человека, с субботы валяется в коридоре, и через это маменька не может закрыть дверь.

Пришлось нам увезти бальный комитет на двуколке.

* * *

Когда мы покидали Роусов, жители провожали нас далеко, и каменщики — их оставалось уже только трое, — вытащили из мешков свои трубы и грустно потрубили на прощанье.

Я ехал поездом. Шел дождь. Я смотрел в окно.

Как проехали третью станцию, я увидел две фигуры на голом холме, на дороге, что шла по его вершине.

Впереди — черный человечек, тащит на лямке детскую тележку. Сзади толкает женщина.

Это Краичек со своим семейством пешком пробирается за нами к новому месту — к Садской.

Скандал у телефона

Товарный поезд замедлил ход.

Вагоны дернулись вперед-назад, цепи загремели, и наш состав остановился у длинной платформы одного из вокзалов благословенной Славонии.

Шел дождь.

Неподалеку, под навесом склада стоял мрачного вида обер-лейтенант этапного обозного штаба в прорезиненном плаще, с трубкой в зубах.

Он принял рапорт об эшелоне и заторопил с выгрузкой лошадей: срочно нужны вагоны. Допытывался, есть ли у нас фураж.

Еще бы! Три вагона сена, овса, кукурузы!

Обойдемся ли мы собственным транспортом?

Там будет видно!

Из вагонов высыпали солдаты; они прилаживали к вагонам доски, выдергивали железные прутья, выводили и седлали лошадей.

Возле склада росли горы сена, мешков, ящиков с нашей документацией, сапожным и шорным инструментом, аптечек ветеринаров; в одну кучу сваливались пожитки конюхов, охапки белья и обмундирования, кипы фуражек, полевой кузнечный горн, груды фляжек.

Припустил сильный ливень.

Прорезиненный плащ обер-лейтенанта надувался от ветра, трубка его погасла, он кричал, мы кричали, чины кричали, и разгрузке, казалось, не видно конца.

Когда лошадей вывели, я побежал позвонить в штаб, чтобы прислали подводы.

Опоясанный саблей, перетянутый ремнями, с револьвером на боку, со свистком на шнурке, с толстой записной книжкой в левом кармане, в новых перчатках из оленьей кожи‑как и подобает кадету, впервые отправляющемуся на фронт, — бежал я к зданию вокзала.

Подходил пассажирский поезд из Босанского Брода.

Ошеломив швейцара мощным прыжком через перила, я ворвался, с трудом переводя дух, в кабинет начальника станции, перепугал телеграфиста, хлопнул дверью, запнулся о порог, налетел на швейцара и очутился в зале ожидания третьего класса.