В гимнастический зал вбежал аптекарь, который был послан наблюдать, и вслед за ним послышался звон шпор инструктора. Вольноопределяющиеся обступили его.
— Дьорффи не придет?
— Setzen![157]
— Не придет?
— Setzen… говорю… не придет.
— Уууу… уууу… ууууу!
— Ru-he!
Тетради и чернильные карандаши исчезли под партами, пробужденные вернулись ко сну, картежники вновь взялись за карты, пан Пик — за книжку «Афродита», а папаша Клицман опять улегся на мат.
Инструктор Стейскал, преподаватель тактики, беспокойно ходил перед первыми партами. Это был семиклассник хрудимской гимназии, безусый юнец с неправильными чертами худощавого лица, что свидетельствовало о лишениях и бедном происхождении, со школярской светлой челкой, по характеру робкий, почтительный к своим ученикам, среди которых был и его классный наставник — учитель греческого и латыни Бечка.
Будучи юношей способным и услужливым, он, пройдя очередную медицинскую комиссию, из-за последствий огнестрельного ранения легких был использован в качестве преподавателя тактики в школе вольноопределяющихся, поскольку прилично знал немецкий, был на фронте и на его мундире болтались бронзовая медаль и черно-белая ленточка немецкого креста…
Внезапно остановившись, он нерешительно коснулся подбородка и сделал театральный жест.
— Also… Repetitorium Taktik… Was ist Taktik… sagt uns… Gefreiter Herr Ingenieur [158] Кршиванек!
— Стейскал, пошли сегодня с нами пить вино, — сказал по-чешски вызванный ученик.
— Господин ротмистр приказал мне повторять с вами тактику, и хватит… садитесь!
— Расскажи нам, как там было на фронте! — раздались протестующие выкрики, сопровождаемые топотом.
— Ru-he!
С самой задней парты махали две руки.
— Что вам, пан учитель Кнежоурек?
— Пан кадет-аспирант, покорнейше прошу разрешить мне выйти!
— По нужде?
— Да.
— Passiert! [159] Что угодно вам?
— Я тоже покорнейше прошу в…
— Идите.
— Расскажи, Стейскал, как вы драпали…
— Пусть он произнесет торжественную речь о половых болезнях!
— А пиво у вас в Галиции было?
— Пускай Брадач споет куплеты!
— Ru-he! — фистулой срывается голос инструктора, и в тот же миг раздается грохот поваленной скамьи.
— Садись, Извратил.
— Yes! You ouglit not to miss it![160]
— Тсс-с! Тихо!
— Пан Трукса, не бегайте по классу.
— Эй, Янда-километр, как дела?
Геометр Янда, бородатый толстяк, выведен из дремоты сильным толчком под ребра. Увидев, что на него обращены все взоры, он заглядывает в тетрадь и читает по складам:
— Jeder… jedes Gefechten müssen wir machen… э-э… in Planen machen… э-э… э… Hauptsache ist… Notizen machen…[161]
На горемыку, чьи печальные семейные обстоятельства были всем хорошо известны, посыпались удары, которыми надлежало привести его в чувство. Пущенный спереди бумажный шарик угодил по красному, грушеподобному носу. В воздухе мелькнул казенный сапог папаши Клицмана. Под шумок некоторые вольноопределяющиеся выбежали во дворик и стали сажать на подоконники кроликов школьного сторожа.
— Янда, setzen!
Инструктор опять стал смущенно ерошить волосы и беспомощно уставился в окно. Его серый мундир осветило багряное заходящее солнце. Теперь в школе стало поспокойнее. Время от времени шлепали карты.
— Объявляешь сорок, а на руках двадцать.
— Козыри‑то ведь бубны…
— Пиковым королем объявляешь сорок.
— Козырь!
— Четыре ставки!
— Туз!
— Ой!.. Осмелюсь доложить… Пусть коммивояжер Водичка не колет меня булавкой!!
— Такую недисциплинированность, господа, я не потерплю…
Кролики стали спрыгивать в класс.
— Пиф!.. Паф! — кричали вольноопределяющиеся.
Кто‑то свистнул на пальцах. Кто‑то произнес со вздохом:
— Ах, боже мой…
На двух последних партах разгорелся филологический спор. Рассерженный учитель городской начальной школы кричал сиплым тенорком:
— Прошу вас, избавьте меня от этих глупых шуток, я ученик Гебауэра и будьте добры, постарайтесь говорить чуть правильнее.
— Какой вы умный!
— А пошли вы все… — произнес багровый от гнева учитель, встал и вышел во дворик.
— Пан кадет-аспирант, как дежурный осмелюсь доложить, что в уборной собралось уже семь учителей…
— Пан аптекарь, идите к ним и скажите, что я строжайше приказал…
В этот миг из коридора послышалось пение. Учителя затянули «Когда я, несчастный, на войну отправлюсь…».
Класс притих, все слушали протяжную, как бы доносившуюся издалека словацкую песню, приглушенный, временами замирающий мотив которой дрожал в воздухе. В наступившей тишине жизнь парка и плеск фонтана шумом своим аккомпанировали пению. Временами казалось, что волны воздуха приносят грустные звуки из парка, а может, даже с самого синего ласкового неба, мелодию песни, от которой грудь сдавливал страх, песни, которая так удивительно выражала тревогу и неуверенность в нашем будущем. При этом все думали о песчаных галицийских равнинах, о напрасно пролитой крови, о павших товарищах, братьях, сыновьях, друзьях, в памяти вставала жуткая сербская бойня. Горьким стал иронический смех, и стало вдруг больно жить, когда словацкая песня заговорила о тщетной надежде, и больше уже не нужно было слов о том, сколь бесконечная грусть охватывает душу, для которой нет ни света, ни правды, ни тепла, ни любви, душу, способную понять печальную судьбу народа, который служит чуждым ему интересам.
Тишина стояла и после этого завершающего куплета песни, которую они так хорошо знали и последние слова которой долго затихали, пока не замерли совсем…
— Час пробил! — воскликнул папаша Клицман, глядя на часы, а в глазах его стояли слезы.
Все шумно поднялись со своих мест, стали разбирать шапки с вешалки и, надев пояса с саблями, повалили наружу.
Во дворике отзвучали последние шаги и звон шпор.
В пустом гимнастическом зале наступила тишина. По неприветливым, серым, покрытым пылью стенам скользили красноватые лучи солнца, клонившегося к закату, погружая опоясанный лесистыми холмами парк в голубую тень. Тонкая пыль, висящая в воздухе, постепенно оседала на зеленые скамейки. Из рам над кафедрой недвижно взирали в пустоту четыре союзных монарха, фотографии которых были украшены порыжевшей хвоей и черно-желтыми лентами.
Из-под железной решетки, отгораживающей алтарь, выскочила мышь. Перебежала в противоположный угол, погрызла валявшееся фехтовальное чучело и шмыгнула под парту…
Ничего нового
У моего дедушки всю жизнь был чудной характер.
Нынче весной ему исполнилось семьдесят пять, и тогда же справлял он шестидесятилетний юбилей службы у господина графа.
Ему было пятнадцать лет, когда родители отдали сына в господские конюшни ходить за лошадьми, — еще при его светлости, старом графе. Там он остался и пережил всех владельцев майората, сменявших один другого, трех шталмейстеров-англичан, вырастил множество коней и собак, учил ездить молодых господ и графских дочек, участвовал в скачках в Пардубицах, Париже, Лондоне, а также в Вене и Пеште, получал призы. А когда отяжелел, стал возить старую графиню на прогулки и катать детей в коляске, запряженной осликом. В этой семье пережил он много веселого и грустного — крестины и прочие радостные события, правил лошадьми, запряженными в катафалк, когда умерла старая госпожа, графиня Элеонора, потом — дочь графа Роза, граф Эгон и господин барон де Сентороль, художник, что рисовал животных и жил в замке из милости.
158
Итак… повторение тактики… Что такое тактика… скажет нам… ефрейтор господин инженер… (нем.).
161
Каждого… каждый бой мы должны наносить… э-э… на план наносить… э-э… э… главное дело… пометки делать… (нем.).