Выбрать главу

Кого только не возил он на своем веку! Вельмож разных, офицеров на свадьбы, праздники, охоты, скачки и званые обеды — всего и не счесть. Даже китайцев возить доводилось.

В марте восемнадцатого года, приехав из Албании, я навестил деда. Жил он в парке, неподалеку от замка, в домике, заросшем виноградом, и уже сильно прихварывал.

За хозяйку была у него сестра, моя тетушка. Дедушкой она просто нахвалиться не могла — такой он был покладистый старичок, маленький, но бойкий, как чечетка, всегда чисто выбритый; голова голая, как бильярдный шар.

Ходил он в темно-синей ливрее о серебряных пуговицах с графским гербом, в чистом воротничке и белом галстуке с булавкой — золотой подковой.

Лицо морщинистое, как печеная груша, а на щеке — страшный шрам, от глаза до самого подбородка.

Было ему двадцать лет, когда графская дочка Ирма — сидела она на горячем коне — приказала подтянуть стремя, разгневалась на дедушку, что долго возится, пнула его ногой в лицо и шпорой разодрала щеку.

С той поры дедушка изменился, от его веселого нрава не осталось и следа: он эту графскую дочку втайне любил, оттого и не женился, и стал молчальником.

Без нужды, бывало, слова не скажет. Все больше молчал.

Читать любил он до страсти, а уж патриот был ярый. Когда началась война, стал дед нервным, запирался в комнате, и тетушка не смела даже убирать у него там.

* * *

Владелец майората, сразу как началась война, был направлен в Галицию в чине драгунского майора.

Первое рождество он провел дома, а когда заварилась каша с Италией, оказался в Тироле, пробыл там год при штабе, и там же итальянцы взяли его в плен вместе с генеральским автомобилем.

Одиннадцать месяцев не было о нем ни слуху ни духу.

Пришлось ему там хватить лиха изрядно. В Сардинии его держали в тюрьме, потому что он даже итальянцами норовил командовать. Привык приказывать, ну а подчиняться‑то не умел.

Считалось, что господин граф вроде как умер. Ни одного письма домой не написал, да и сам из дому ничего не получал: почту его задерживали — уж больно был он человек дрянной, властолюбивый.

Пепик Бурианек из нашей деревни рассказывал, что насмотрелся на него в лагере военнопленных в Сицилии. Граф там всем грозил, итальянцам-охранникам раздавал подзатыльники, страшно пил, а когда режим чуть ослабили, спутался с какой‑то немкой из цирка в Неаполе, жил с ней, — по всему было видно, что домой он уже точно не вернется, разве только обменяют его на такого же спесивого итальянского графа…

Но на этот раз Пепик оказался неправ.

Вышло так, что в прошлом году, в мае восемнадцатого, прибыл господин граф со своей плясуньей в Вену, нанял ей квартиру, жил весело, но все же вспомнил про дом, про семью и дал телеграмму, что едет и чтобы послали Вацлава‑дедушку, значит, — с коляской на вокзал.

В тот день дедушка два часа ждал на вокзале скорого поезда.

Счастье еще, что не забыл взять корму для лошадей.

Наконец подполз, пыхтя, поезд, и выскочил из вагона господин граф в новом мундире — он уже стал полковником. Кормили в Италии, видно, хорошо — здорово растолстел.

Ремень стягивал его выпирающее брюшко, на груди бренчали награды. Был он сильно под мухой и сиял, что молодой месяц.

Бачки и щеточка усов были выкрашены, а красные уши торчали, как петушиные гребешки.

Навез он чемоданов с шелками и шоколадом и теперь бегал взад-вперед, орал на начальника станции, что‑то приказывал, наконец подошел к коляске вместе с носильщиком, который вез на тележке его багаж. Дедушка сидел на козлах, придерживал лошадей, снявши цилиндр с кокардой, но даже бровью не повел и ни одним словом господина графа не поприветствовал. Сидел как статуя, с непокрытой седой головой, не улыбнулся — думал о своем…

Когда погрузили чемоданы, господин граф закурил сигарету и спросил:

— Also, mein lieber Wenzel [162], что нового дома?

— Что нового? Ничего, ваша светлость, господин граф.

— Совсем ничего нового за такое долгое время?

— Совсем ничего, ваша светлость, господин граф.

— Итак, все по-старому?

— Все по-старому.

— И все в порядке?

— Все в порядке, господин граф.

— Ну так поезжай!

Отдохнувшие белые липицанские кони взяли с места, и коляска помчалась по дороге, недавно посыпанной щебенкой.

Граф расстегнул ремень и френч, развалился на обтянутых шкурой косули подушках и стал вспоминать о прелестной плясунье и о венских кутежах с шампанским.

От этих воспоминаний и после всех передряг он блаженно задремал.

Проехали Хлумчаны, взлетели на холм за Хвойным, с ветерком промчались мимо Брчиска и Вацлавиц.

Потом дедушка осторожно съехал по градешинской извилистой горной дороге.

И только в Юлианских лесах, за хиновской усадьбой, знаете, там, где часовенка и начинаются графские угодья, его светлость очнулся от хмельного сна — отрыжка разбудила, вытащил серебряную коробочку, проглотил пилюльку, потянулся, даже кости затрещали, и привстал, чтобы поглядеть на знакомые места и на коней.

— Черт побери, Венцель, почему хромает Артист?

— Почему хромает? Ногу ему заковали, ваша светлость.

— Заковали?

— Да все уже зажило, ваша светлость.

— А какой это осел приказал, чтобы коням так коротко стригли хвосты?

— Никто не приказывал, ваша светлость.

— Хороши порядки!

— Так надо было.

— Почему так надо было?

— Потому так надо было, что хвосты у них обгорели, ваша светлость.

— Что ты там мелешь?…

— Хвосты, говорю, у них обгорели, ваша светлость.

— Что болтаешь? Как это хвосты обгорели?

— Обгорели до половины — поджарились, ваша светлость, — не спеша отвечал дедушка.

— Каким образом? Что? Да говори же!

— Хвосты обгорели, когда у нас горело.

— Горело?

— Пожар был в декабре, ваша светлость.

— А что горело?

— Рига сгорела, службы, овчарня, все конюшни и одно крыло замка — все дотла выгорело.

— Проклятие! В декабре, говоришь… А почему? Кто поджег? Останови! Останови, черт возьми!

Дедушка натянул вожжи, свернул влево по шоссе к кучке щебня. Коляска остановилась на повороте, у лесной засеки, на склоне, где опускалась и подымалась пыльная белая проселочная дорога. С нее открывался вид на широко раскинувшуюся волнистую равнину, на которой виднелись усадьбы и хутора и пестрели квадраты господских полей.

Побуревшие от пота и пыли лошадки перебирали ногами, пофыркивали и отмахивались головами и остатками хвостов от тучи слетевшихся слепней.

Дедушка отпустил вожжи и засунул кнут за пояс.

Откинул полосатую попону, укрывавшую его ноги, изобразил почтительность, вроде как артист в театре, и повернулся к господину графу.

— Подожгла госпожа графиня — ваша матушка.

— Быть не может! Говори же! Что? Как? Почему?

— Почему старая барыня это сделала? Что ж, с большого горя пришлось ей это сделать.

— С какого горя?

— Ас такого горя, которого она уже больше вытерпеть не могла.

— Что? О чем ты толкуешь?

Дедушка замолчал, потому что ему уже надоело говорить. Подоткнул под себя попону, вытащил кнут и собрался трогать.

— Подожди! Рассказывай, черт тебя побери!

— Господин управляющий говорил, что адвокаты вам, ваша светлость, про все уже написали.

— Я ничего не знаю…

— Если вы, господин граф, ничего не знаете, могу доложить, что ее светлость старая госпожа помешались и факелом подожгли замок…

— Помешалась? Факелом?…

— Потому что она в эту ночь молодую госпожу — жену, значит, вашу — с двоюродным братом вашей графской милости — с его светлостью господином Морицем — в графской спальне — через замочную скважину — на горячем застукать изволили.

вернуться

162

Итак, милый Венцель… (нем.).