Выбрать главу

Думаю о тебе сегодня, в тихий вечер, на снегу, в албанских горах, в долине племени дукашинцев.

Я знаю, ты сел бы по-турецки у пылающего костра, положил бы тетрадь на колени и сочинял бы стихи.

Чернильный карандаш в испачканной руке медленно нанизывал бы строку за строкой. Перед полуночью ты бы прошелся по спящему лагерю, подбросил лошадям сена, выругал охрану, вернулся к костру и продолжал бы слагать стихи, милый ты мой брат чех.

Ведь при жизни, когда ночью меня будил ружейный выстрел или я просыпался от страшного сна, твой костер все еще продолжал гореть, а возле него, низко склонившись, сидел ты и писал.

Мне досталась твоя тетрадь: «СБОРНИК СТИХОВ И КУПЛЕТОВ ВОЕННОГО 1915/1916 ГОДА».

Я знаю, как появились эти стихи, знаю, где они были написаны и где переписаны начисто.

Вот это — в лютый мороз в снежном сугробе у черногорской Рожайи, это у подножья горы Чьяфа Малит, в хижине албанского пастуха, вот это — в квартире зубного врача в Крагуеваце, а эти нежные строки ты сочинял, когда мы вместе искали брод через разлившуюся, зеленую от бешенства Мати.

… в дом к тебе я пришел, мне яички пасхальные нравятся, стал тебя целовать-миловать, называл красавицей…

«Песнь пленника» ты закончил у подножия горы, на которой стоял албанский монастырь Рубики.

Тогда с моря дул влажный, соленый ветер, на склонах пылали золотом кусты самшита, нас окутывал теплый воздух, а из монастырской твердыни на наш лагерь смотрели черные монахи.

В стихотворении ты горюешь о том, что был обманут первой военной весной, которая не принесла с собой мира, а потому с тем большим жаром приветствуешь вторую весну, 1916 года, как весну-искупительницу.

Я ждал, что жаворонок принесет весенний нам слово сладостное: примиренье. О боже, пленным братьям пожелай вернуться в Чехию, в любимый отчий край. Дай силы ношу снесть. А там — возьмемся смело за новое и радостное дело.

Чешская история была для всех чехов учительницей жизни. Какой чех не мечтал бы повидать места, где скрывался Ян как изгнанник и пленник — Ян Амос Коменский, учитель народов и выдающийся просветитель.

Чехи-солдаты, вспомните Коменского!

Вспомните, каким гордым чехом он был, непоколебимым приверженцем чистого учения Христова, истинным сыном родины — даже в эпоху гонений и позора, которые пятном легли на его страну с тех самых пор, когда чешские дворяне в Праге пролили свою кровь на Староместской площади. Ох, как страшно, как скорбно было тогда на земле чешской! Дым сожженных сел, точно так же, как сегодня в Сербии, поднимался к небу и зловещим драконом нависал над нашей несчастной родиной.

Голову свою, брат, ты сложил на сербской земле.

Ты отправился вперед, чтобы подыскать место для лагеря. А нашли мы тебя в горной лощине убитого и ограбленного пруссаками.

Они разбили тебе голову прикладом.

Ты лежал в грязи, голый, сжав кулаки.

Мы знаем, не дешево отдал ты свою жизнь.

Молча стояли мы над телом твоим, прекрасный, чистый человек, идеалист, верующий чешский брат!

Ты, как и многие тысячи наших парней-чехов, павших за чужие интересы, достоин мученической короны, великолепной, драгоценной и незабываемой!

Льеш, Албания, весна 1916.

Тетя Лала

Я влюбился в тетю Лалу так смятенно, горячо и безоглядно, как влюбляются только в гимназические годы.

Она была моей первой любовью.

Перезрелые плоды сладки. Дядин дом при пардубицкой мельнице был полон каким‑то особым ароматом ее отцветающей прелести. Она была в моих глазах олицетворением женской красоты и добродетели. А я был неуклюжим подростком, не знающим, куда девать свои руки, длинные, как плети, и ноги, казавшиеся мне приставленными к телу ходулями.

Теперь, когда в моей памяти всплывает ее облик, я нахожу в ней сходство с одним из игроков, худощавым и плутоватым, что изображен на картине Караваджо.

И верно, у нее было лукавое выражение лица, как у озорного мальчишки. Прямой тонкий носик, маленький пухлый рот, миндалевидные глаза и непомерно густые черные волосы, которые она причесывала а-ля принцесса Стефания: спереди высокий зачес, а вокруг головы толстая, короной уложенная коса. К голове удлиненной формы плотно прилегали словно вылепленные из розового фарфора музыкальные раковинки ушей со спущенной на них прядью волос, которая трепетала при движении наподобие тетеревиного перышка.

Но что придавало ей особое очарование, так это ласковое отношение к людям, животным, цветам и вещам.

Когда она, стянутая корсетом, несколько чопорно, величаво вышагивала в своих лакированных туфельках, она казалась мне римской патрицианкой, сошедшей со страниц школьного учебника истории. Платья ее были таких расцветок, каких я не видывал ни на одной женщине. Во всем что‑то свое, необычное. К примеру, кружевные манишки, на которых сверкала брошь в форме подковы, усыпанной бриллиантами. Узкие рукава, облегающие плечи, по‑девичьи нежные, оканчивались манжетами на перламутровых пуговичках.

Сдержанность ее, умение владеть собой, словом, ее аристократичность приводили меня в священный трепет.

Я чувствовал себя счастливым в ее обществе, хотя смущенно опускал глаза, когда встречался с ней взглядом.

В моем облике тоже было нечто особенное, что отличало меня от прочих гимназистов-третьеклассников. А именно — я носил настоящий мужской жилет и часы с цепочкой, продетой в верхнюю петлю, а на галстуке — серебряное А, первую букву своего имени. Хотя я еще носил короткие штаны, я воображал, что в глазах тети этот наряд сильно меня возвышает.

Приезжая на каникулы, я получал от тети Лалы поцелуй. Ее лицо пахло пудрой и было гладким, словно перламутр.

Я мог часами смотреть, как ее тонкие, ловкие пальчики втыкают иголку в прозрачный платочек, натянутый на пяльцы, как, вышивая монограмму, плавно, округло движутся ее нежные руки.

* * *

Черт побери, до чего же сентиментальна юность!

Разве забыть те минуты на старой мельнице, когда мы с тетей Лалой, опершись локтями о высокую балюстраду, смотрели из окна на бурно пенящийся поток, омывающий растрескавшиеся, позеленевшие сваи?

Странным было это сочетание пенящейся, по-молодому бегущей взапуски воды рядом со старыми, одряхлевшими сваями!

Разве забыть блаженные утренние часы, когда мельница начинает шуметь, паровая пила на лесопилке заскрежещет, а я с двоюродными братьями, проглотив завтрак, стрелой лечу побегать по бревнам и придумывать разные другие шалости?

Штаны, рубашки, ботинки — долой! Раздеться донага! До первоначального, райского состояния человека!

Тетя Лала глядела на нас из окна.

Штабеля бревен были довольно далеко, и я не стыдился своей наготы. Дома же перед тетей Лалой я всегда представал уже одетым, причесанным, в башмаках и съедал свой ломоть хлеба с маслом, на котором еще дрожали мутные капельки пахты.

И еще одно — никогда за всю свою жизнь я больше не встретил человека, который умел так внимательно выслушать меня, как тетя Лала.

А я важно пересказывал ей целые разделы из школьного учебника минералогии, чтобы произвести на нее впечатление.

Когда она открывала обтянутые кожей футляры в виде конских копыт и показывала мне старинные фамильные украшения, я разглагольствовал о степени твердости драгоценных и обычных камней, а когда она шила, читал ей целые лекции о том, как одевались древние греки и римляне.

Я признался ей — единственному человеку, — что хочу стать знаменитым пианистом.

Мальчишка в тринадцать лет стремится, чтобы окружающий мир ему был ясен, понятен и доступен на ощупь.

Какие там загадки, тайны? В этом возрасте так легко все вокруг объяснить и разгадать! И чем сложнее, таинственнее то или иное явление, тем заманчивее в него проникнуть и докопаться до истины во что бы то ни стало.