Выбрать главу

Тетю Лалу я с того времени больше не видел.

Меня перевели в Броумов, в лагерь сербских военнопленных.

Однажды я опять попал в Прагу, и дворничиха сказала, что барышня с третьего этажа уехала к родственникам в Хеб. Это выглядело странным, так как никаких родственников у нас в Хебе никогда не было.

Я решил, что дворничиха что‑то спутала.

В мае тетя вернулась и заболела.

Телеграмма дошла до меня слишком поздно. Когда я приехал, она уже скончалась.

Я очень горевал. С нею была связана вся моя юность, мое сиротское детство — она заменила мне мать.

Причиной смерти, вероятно, была застарелая болезнь сердца. Но внутренний голос говорил мне, что и я своим жестоким поступком ускорил ее кончину. Кто дал мне право, упрекал я себя, отнимать у старой, деликатной дамы ее лучезарный, нереальный мир, который она создала еще в юности, полюбив молодого драгунского офицера? Кто дал мне право увести эту женщину тонкого воспитания из обители ее грез и столкнуть лицом к лицу с нищетой, грязью, с людьми, физически и морально опустошенными войной?

К чему вообще обнажать перед пожилым человеком фальшь, на которую он в течение всей своей жизни старательно набрасывал покровы? Ведь он не в силах вынести жестокой правды, способной подкосить его и разрушить самые основы, на которых он строил свою жизнь.

Такие мысли мелькали у меня в голове, когда я смотрел на лежащую неподвижно сморщенную старушку с седыми волосами и глубоко запавшими глазницами.

Лицо ее было словно из желтого мрамора. До невероятности ссохшееся тело было облачено в так хорошо знакомое мне муаровое платье. Застывшие пальцы сжимали крестик. Крохотные, совсем детские башмачки на ногах. Но даже покорность, с какой мертвое тело приготовилось встретить забвение, распад — самую жестокую правду жизни для женщины, стремящейся сделать эту жизнь прекрасной и возвышенной, — даже это не уронило в моих глазах мертвую тетю Лалу.

Смерть лишь превратила ее в маленькую неподвижную куклу.

* * *

Я унаследовал ее имущество и поселился в ее квартире.

Комнату и кухню я приказал солдатам продезинфицировать и побелить.

Ефрейтор Кошталек, маляр из Коширжей, разукрасил стены комнаты аляповатыми сецессионными рисунками, а в кухне, где спал Кришпин, мой денщик, намалевал рыб, торты, при одном взгляде на которые мне делалось дурно.

Мы переставили тетину мебель, привезенную с пардубицкой мельницы, и должен признаться, она словно бы вдруг утратила свой прежний дух.

Картина «Пойманные беглецы» совсем потемнела, уже казалась глупой, а Кришпин, негодяй, стирая пыль, уронил ее, и угол рамы из оленьих рогов откололся.

Мои приятели, разглядывая картину, посмеивались и отпускали соленые шуточки по адресу пойманных беглецов.

Я взял несколько аккордов на пианино и увидел, что это старый, расстроенный «Климперкастен».

Муслиновые занавеси я приказал снять. Кто бы стал их стирать? Цветы с окон тоже перекочевали к дворничихе.

Тетины туалетные принадлежности я ссыпал в коробку из-под дамской шляпы, платья и белье увезла тетя Пепичка, а мне остались, таким образом, гарнитур, секретер в стиле барокко, шифоньер, кровать, книжный шкаф с сочинениями об эпохе Наполеона, собрание гравюр и вытертые дорожки с розочками.

Вечерами я не мог оставаться дома.

Сидел чаще всего в кофейне, а когда совершился переворот, вообще три дня и три ночи не заявлялся домой.

Было с чего радоваться, веселиться.

Я позвал к себе сослуживцев на сардельки и сосиски, пришли славные вршовицкие девчата, мы пили вино, ликеры и черный кофе из тетиных граненых стаканов, бросали огрызки и сигареты за печку, под кровать и выколачивали трубки прямо на пол.

Бульдог моего приятеля Атьки бегал прямо по клавишам пианино. Камрады продырявили шпорами дорожку, перемазали плюшевую обивку кресел, на полированном столе отпечатывались круги от бутылок вишневого ликера, и хозяин дома потом жаловался нашему начальству, что мы нарушаем ночной покой.

Казалось, всеобщему веселью не будет конца.

Бурлили улицы; в кофейных, барах было полным-полно народу, чарки братства надо было осушать до дна, люди собирались в кружки, распевали песни.

Так же суматошно, в бешеной круговерти работали.

Солдаты толпами валили с фронтов, упорядочить этот поток было невозможно. Принимали мы их на Жофине. Они ходили от казармы к казарме, получали обувь, обмундирование, белье. И вот солдатик является домой, отдает все матери, мамаша все сплавит по дешевке, а он опять приходит в казарму, и снова ему все выдают.

Я охотился за ворами, угонявшими санитарные машины. Однажды прибыли матросы, бунтовская братия, а места в казарме для них не нашлось. В нашей вршовицкой казарме пропали свиньи.

Где же мне было — в обстановке послепраздничного похмелья — вспомнить о выдвижных ящичках тетиного секретера, которых я еще не успел и коснуться!

Лишь в канун рождества я стал разбирать их, сказавшись больным, — я и в самом деле чувствовал себя плохо. У меня трещала голова, а кости ныли, точно перебитые.

Я нашел старые эполеты, засохшие цветы, серебряный перстенек сердечком, пустой флакон от духов. Я надеялся найти любовные письма, но она, верно, сожгла их.

Вытащив все ящики, я обнаружил на дне секретера тайное отделение. Пришлось долго повозиться, прежде чем я нашарил железную защелку, вделанную в полую ножку. Отодвинул ее и открыл тайник.

Там было много бумаг.

Австрийский паспорт на имя баронессы Ретгель. Сообщение венского полицейского комиссариата, адресованное некой даме, проживающей в Цюрихе, что высокородная фрау баронесса Мария-Евгения Ретгель — особа, достойная доверия. Испещренный поправками черновик статьи о революционной деятельности чешской эмиграции.

Я разложил на столе листочки тончайшей шелковистой бумаги, на которой микроскопическим почерком были сделаны записи об умонастроениях и положении в стране, наметки плана организации заграничной информационной службы, сведения с фронтов — все это в стихах с запоминающимися рифмами, чтобы легче выучить наизусть.

В ворохе визитных карточек, гостиничных счетов, железнодорожных билетов я нашел черновик письма, адресованного мне, но так и не дошедшего до меня.

«Мой мальчик! Я ехала из Швейцарии двое суток в нетопленом вагоне, сильно занемогла и не знаю поэтому, удастся ли мне еще увидеть тебя. Не сердись на свою старую тетю, что и от тебя она утаила, каким делом была занята и чему отдавала все свои силы. Кроме тебя, у меня в целом мире никого нет, а для старой незамужней женщины, чья жизнь мало что значит, более благородной и прекрасной деятельности не придумаешь.

Денег, дорогой мальчик, я тебе не завещаю. Пенсию, которую я получала от австрийского правительства за свою якобы верную службу, я отдавала в распоряжение нашего пражского доверенного лица. Ездила же на свои деньги. То немногое, что осталось: акции, лотерейные билеты и сберегательную книжку, я послала особе, которая занимается сбором средств для нашего революционного дела.

Счета, квитанции ты найдешь в запечатанном пакете под декой пианино. Но открыть его ты можешь, если наша борьба закончится успешно. В противном случае долг чести обязывает тебя сжечь пакет нераспечатанным.

Мой милый племянник! Сохрани в своем сердце, рядом с матерью, добрую память о тете, которая тебя искренне любила и для которой ты был гордостью и надеждой. Мне трудно держать перо, поэтому я с тобой прощаюсь. Будь здоров и служи по мере сил своему народу, твори добро всюду, где только сможешь.

Прижимаю тебя к сердцу и целую.

Твоя тетя Лала»

Спустя час пришла ко мне жижковская деваха Фидла, роскошная блондинка, веселая и болтливая, как сорока.

Она взгромоздилась на стол, села на тетины фотографии, положила ногу на ногу и подперла кулаком подбородок.

Я был рад, что мне есть кому рассказать о тете Лале и о своем поразительном открытии.