Выбрать главу

Однако она долго не вытерпела.

— Миленький, золотой мой, драгоценный — что ты все о своей старухе! Я сейчас смотрела кино, вот где красотища! Прямо чуть не разревелась. А один парень там ужас до чего на тебя похожий. Ну поди ко мне, дай губки!

Я поцеловал ее и стал дальше рассказывать про тетю: о своей безумной затее вылечить ее от австрофильства, приведя во вршовицкую казарму.

Фидла вдруг плюхнулась на кровать и зевнула.

— Знаю — я уже тебе надоела.

— Что ты болтаешь!

— А то, что ты меня больше не любишь.

— Да люблю, люблю…

— Сперва ты меня обними покрепче, а потом доскажешь про эту свою тетку — да, миленький? Мать родная, ну и блох у тебя тут! — Она соскочила, подняла юбку и принялась чесать голые икры.

— Фидла, уйди.

— Ах, так? А вчера я была хороша для тебя и позавчера тоже?

Фидла схватила тетин гребень и стала причесываться у зеркала.

Она насмехалась надо мной, лгала, рассказывала о каких‑то изменах, расчетливо нанося мне болезненные раны.

Я сидел в кресле‑качалке и курил сигарету.

— Уж какая я есть, такая и есть. А на твое место десяток парней найдется, милочек!

Я бросил в нее мраморной пепельницей. Пепельница угодила в тетино зеркало. Фидла показала мне язык.

— Я тебе этого не прощу! — крикнула она и хлопнула дверью.

«Семь бед, один ответ», — подумал я, глядя на усыпавшие пол осколки, сломанную свечу и покоробленную фанеру тетиного зеркала.

Офицерская жизнь мне опротивела.

Я перестал ходить в трактиры, кофейные, бары и прочие злачные заведения.

Сказал своим приятелям, чтобы они нашли другую квартиру для попоек.

Привел в порядок тетины книги, гравюры, рисунки из времен Французской революции и составил опись унаследованного имущества.

Фотограф увеличил портрет тети Палы, и я повесил его над кроватью.

Я начал изучать бухгалтерское дело.

Уеду в провинцию, поступлю на службу в ссудную кассу.

Женюсь.

Найду себе в провинции девушку, здоровую, из порядочной семьи.

Она должна быть рассудительной, спокойной, работящей женщиной, образцовой хозяйкой, уметь приготовить черный кофе и кнедлики, поджаренные с яйцами на масле.

И должна любить тетю Лалу.

Детей у меня будет не менее, как полдюжины. А еще я приобрету собачку, лучше всего фокстерьера.

Чтобы жизнь имела хоть какой‑то смысл.

О тех, в ком таятся силы земли

Досыта насмотревшись на весь этот военный спектакль, я окончательно прозрел и стал размышлять о могуществе земли.

Вижу эту картину, точно во сне.

… Вот колонна останавливается под скалистым холмом, на площадке, усеянной валунами, и, укрывшись здесь от ветра, люди стаскивают с лошадей, мулов, ослов тяжелый груз, освобождают ремни, снимают со спин животных жаркие попоны, от которых валит пар.

Лошади с еще мокрыми от пота холками и боками, немного постояв в задумчивости, зябко встряхиваются, подгибают передние ноги, валятся на сторону, ложатся на бок, вытягивают шею и глубоко, с облегчением вздыхают.

Некоторые переваливаются с боку на бок, как резвящиеся в траве собачонки, трут о землю зудящую хребтину, вертятся, поджимают ноги, блаженно прикрывают глаза.

А люди? Сложив ровными штабелями седла и тюки с грузом, они немного постоят, сдвинут шапки на затылок, подстелют тулупы да войлочные попоны, опустятся на колени, потом валятся на сторону, ложатся на бок, вытягиваются и глубоко-глубоко вздыхают.

Многие погонщики и солдаты переваливаются с боку на бок, как резвящиеся в траве собачонки, трутся спиной о землю, поджимают ноги и блаженно прикрывают глаза.

И вот уже по уступам горного склона разбросано бесчисленное множество конских крупов, бесчисленное множество грязных, поблескивающих подковами копыт и такое же множество человеческих ног в горных ботинках, подошвы которых поблескивают гвоздями и подковками.

Кто видел эту отдыхающую колонну, обессиленную изнурительным переходом, невольно замечал, что нет среди всех этих существ, состоящих из костей, сухожилий и до боли уставших мускулов, ни единого исключения. Здесь не увидишь превосходства тех, кто, как утверждают, сотворен по образу и подобию божию, над жалкими тварями, над бессловесной скотиной.

Вот разносят сено и кукурузу!

Лошади, которым еще не досталось корму, нетерпеливо переступают с ноги на ногу, вертятся, бьют о землю копытами, косят глазом.

Если бы не привязь, они бросились бы за погонщиками, разносящими фураж, вырвали бы из рук сено, потоптали бы их копытами…

Но — слава богу — хватило всем!

Лошади жадно жуют, двигают челюстями, перемалывая твердую кукурузу, роняют слюну, хрупают сено, отталкивают друг дружку головами, а некоторые, так и не поднявшись с земли, едят лежа.

Вот кашевары раздают обед!

Погонщики толпятся у котлов с мясом, нетерпеливо переступают с ноги на ногу, суетятся, таращат глаза, торопятся подбежать первыми, толкаются, спорят: кто подошел раньше, кто позже, и если бы не караульные, они вырвали бы из рук кашеваров котлы, подрались бы, потоптали друг друга.

Получив свое, каждый спешит выбежать из толпы, словно курица, нашедшая корку хлеба и отыскивающая уединенное местечко. Потом усаживаются между мешками и ящиками в палатках, в скрытых от постороннего взгляда закутках. Едят жадно, двигают челюстями, перемалывая жилистое мясо, разламывают черствый хлеб, дробят его зубами, чавкают, роняют слюну, удовлетворенно вздыхают, а некоторые даже не присаживаются, так и едят лежа.

Глядя, как они грязными пальцами прямо на земле раздирают горячее, дымящееся мясо, я думаю: так же, вероятно, ели охотники на мамонтов — так было, так есть и так будет — ныне, и присно, и во веки веков.

Наполнив желудки, копытные и люди становятся ленивыми, теперь им только бы валяться да спать.

Взгляни! Спят сердечные, точно гончие псы в конурах, кое‑как сооруженных из седел, попон, мешков, а то и просто в ямах: под себя — охапку соломы, сверху — жалкое подобие навеса.

Этот навес возводится в силу того же инстинкта, который заставляет собаку спать под столом или под лавкой, а не на открытом месте, где ей могут угрожать любые опасности.

Открытие сие для человека, обремененного современной образованностью, весьма целебно и полезно.

Ибо оно подтверждает, что жизнь какова она есть, без всяких прикрас, не похожа на ту, какую рисуют нам монахи, философы и надушенные литераторы.

И невозможно измерить глубину человечности, прочувствовать страдания и горести, не постигнув прежде всего обнаженной сущности человека, не узрев этих носителей любви, печали и ненависти в их неприкрытой наготе.

Нет иного пути, кроме как задуматься, стоя над их скрюченными телами, отощавшими так, что остались лишь кожа да кости. Вот они перед тобой: сгорбленные, руки словно жерди, грудь ввалившаяся, простреленная, беспрерывно кашляющая, бесформенные бедра, уродливые половые органы, обезьяньи зады — бугристые, лохматые. Нет иного пути, кроме как увидеть их шрамы, татуировку, синие вены, сыпь, костоеду — и быть самому среди них во всей своей физической неприглядности, таким же раздетым, нагим, не иметь ни чинов, ни иных искусственных отличий и говорить вместе с ними: «Вот это вы, а это я!».

Жить с ними, своими ближними. Утратить благовоспитанное «я», влиться каплей в это море тел, забыть о себе, жить их смехом, причитаниями, стонами, проклятьями; наблюдать их спящими, вслушиваться в их сонное бормотанье и видеть их — гончих псов, без устали скитающихся по бесконечным дорогам, в грязь и дождь, в пыли и под палящим зноем; орудовать рядом с ними лопатой и топором, носить тяжести и поддерживать огонь в костре; смотреть на них в минуту буйства или уныния, радости или горя — и не раз ощутить в своей ладони мозолистую руку с искривленными пальцами и почерневшими ногтями.

Вместе с ними плакать, радоваться, проклинать, отплясывать!