Кирилл Сарнов
(Владимир Галкин)
Вечера Паши Мосина
«Кирилл Сарнов (псевдоним), прозаик и поэт, живет в Советском Союзе. Пережил несколько бурных увлечений, в том числе цветоводством. Православный христианин, интересуется монархизмом. „Вечера Паши Мосина“ — первая публикация писателя».
Я прошу вас только об одном: никому не рассказывать эту историю. Зачем это нужно, чтоб потом ходили всякие разговоры? Да и вообще… Я же знаю, как это у нас делается. Туда-сюда, заинтересуются, выводы выведут, да кто, да зачем…
А я не хочу акклиматизироваться. А если даже и не это, так всё равно автобиография будет испорчена. И все мои взносы, и чистая карточка в райкоме — всё будет испорчено.
Я живу тихо и без шума ем хлеб. А эти вечера — моё личное дело…
Так и давайте тоже тихо, вполуха. А после моего рассказа — чтоб всё забыть. Как у Чапаева: наплевать и забыть.
Ну, ну, я вам всем верю, вы хорошие люди.
Так вот. Эти мои вечера… Эй, вы, перестаньте записывать, уберите, пожалуйста, бумагу! Вы что, тоже потом будете делать выводы? А! Вот так будет лучше. И потом — не надо ничего запоминать. У вас такие туманные, запоминающие глаза… Вы лучше уйдите, товарищ.
Так вот. Странные вечера бывают у меня. Очень странные. И раза два-три в неделю, а — бывают. Ну, какое вам дело, по каким дням? Бывают, и всё.
Тут поначалу надо немного о себе рассказать.
Я сам, как уже сказал, очень тихий человек. Одеться, конечно, люблю, кино там, девочек от вокзала, но зарплата не позволяет.
Я служу в одной конторе. Восемь часов с обедом. На праздники мы целуем начальнику руку и получаем по пяти рублей на брата. Пишу всякие бумаги в комнате с дневным светом. Очень аккуратно плачу все взносы, на собраниях помогаю вносить и уносить стол и стулья президиума. А потом скромно ухожу домой.
По секрету скажу: я вместе со всеми стесняюсь целовать начальнику руку на праздники; я её целую потихоньку, но ежедневно.
Контора моя помещается на Большой Пожарной улице, а мой дом — в Глуховском переулке. Пятнадцать минут ходу, если нормально сгорбиться и не поднимать глаз.
Так я прихожу к 9 часам утра и так я ухожу в 5 часов вечера.
Я поднимаюсь к себе в комнатёнку на второй и последний этаж полукаменного дома и всегда долго ищу ключ под дверью. Марья Васильевна каждый день заметает его вместе с мусором чорт знает куда. Я шуршу и наконец открываю дверь.
Пусто и тоскливо в моей комнате. Всего 8 метров. В окно видны одни и те же серые ворота гаража да сухие ветки деревьев. И вечно там нюхаются две собаки: одна большая, а другая маленькая. И вечно на столе недоеденная каша на сковородке, грязные вилки и обломанная буханка хлеба.
Сиротская кровать тоже в таком виде, словно на ней происходило скотоложество. На стене над кроватью прикноплен плакат «Гимнастика для беременных женщин», футбольная таблица и Софи Лорен с сексуально-озабоченными глазами. А на другой стене — водянистая надпись «Вход в газоубежище». Как это она сохранилась и почему через второй этаж был ход в газоубежище — непонятно.
Ну что можно сделать в такой комнатёнке? Провести здесь целый вечер — так руки сами потянутся пожечь дом… Два раза я даже пробовал вешаться, но ведь ни один гвоздь не держится в этой дрянной штукатурке. Только кнопки. Вот в уборной — там, действительно, одна стенка капитальная, но холод… Холод собачий.
И тишина в моей комнатёнке: вечная, сосущая. Словно горшок, накрытый крышкой. Иногда только, по средам, минут на двадцать к Марье Васильевне приходит высокий мальчик, и они заунывно, по-крестьянски скрипят пружинами. И каждый раз в конце Марья Васильевна кашляет…
И опять тишина.
Нет, так не просидишь и до семи часов!
И тогда я вспоминаю про этот дом. Про тётю Клёпу. Клеопатру Феофановну.
Чуть не плача от тоски и ненависти к этой комнатёнке с её тишиной и Марьей Васильевной, я торопливо достаю из шкафа свой чорный костюм, лакированные туфли и белую торжественную сорочку. Затягиваю галстук, одеколонюсь, запираю дверь и швыряю ключ на пол. Я ухожу. Нет — я убегаю.
Я убегаю в заветный дом, в гости к тете Клёпе. Ах ты, радость моя, тётя Клёпа!
И я иду по переулкам уже не сгорбившись, не опустив глаза.
Я вытягиваю шею.
Я дробножарко стучу подковами по булыжнику Большой Пожарной улицы. А подковы я сам себе набивал для страху.
Я чужой. Я изменил походку.
Начальника конторы хватила бы кондрашка, если б он увидел меня таким.
Я напеваю собственные стихи: