В Медном всаднике все совпало: и Петр, и Фальконе, и Екатерина.
— И Пушкин, — вырвалось у Сергея.
Но Молочков не услышал. Он продолжал про другие памятники Петру — в Таганроге, в Выборге, по его мнению, все они замечательные, не Фальконе, но все равно… Однако анекдот заключался в том, что история с надписью имела продолжение.
После смерти матушки ее нелюбимый сын, взошедший на престол, Павел Первый, решил установить собственный памятник Петру перед своим новым дворцом в Петербурге. Вспомнили об отвергнутом памятнике работы Карло Растрелли, отца архитектора Растрелли. Работу над этим изваянием скульптор начал еще при жизни Петра. Екатерину не устроил величественный покой конной статуи императора, задумчивость всадника, одетого римским цезарем. Павлу же нравилось то, что не нравилось матери. Статую извлекли из сарая, очистили от грязи и водрузили. Надпись Павел придумал самолично в пику Екатерине: «Прадеду правнук», указывая тем самым на свое прямое родство с Петром, Екатерина же как бы исключалась, не имела русских корней, пришлая… Такая вот дуэль произошла.
Несмотря на свое восхищение Медным всадником, учитель признавал и памятник перед Михайловским замком. Там, на барельефе в сцене Полтавской битвы, рядом с Петром изображен Александр Меншиков. По–видимому, единственное тогда изображение Меншикова. Вообще–то сподвижники Петра заслуживали большего.
Русские друзья спрашивали, продолжает ли Штелин собирать анекдоты? С какой стати, отвечал он, разве он получил заказ? Но как же так, он всегда объяснял, что собирает их потому, что печется о славе России и Петра. Он вдруг ожесточился — никто из русских ведь не печется о славе Саксонии или Пруссии. Фальконе старается, потому что ему хорошо платят. Ему, Штелину, платят за иллюминации, и он делает это лучше других.
Ну что ж, это было всем понятно. Никто не удивился, когда он принялся печатать гравюры с описаниями устроенных им торжеств, ибо немало великих событий осветили его потешные огни. Хорошая бумага, отлично исполненные гравюры. Описания пользовались успехом. Граф Алексей Орлов заказал Штелину семьсот штук описаний того праздника, когда Екатерина пожаловала к нему на новоселье. Гравюры показали затейливые выдумки Штелина — фонтаны огней, горящие вензеля, вертелись маленькие мельнички. Граф дарил описания гостям и приближенным.
Штелина охотно приглашали на званые обеды, на приемы, он не докучал учеными разговорами, дарил свои произведения с автографом: «конференц–секретарь Академии», так что придавал обществу легкий блеск учености. Он упивался успехом.
Все похвалы, все знаки внимания он тщательно собирал, записывал. Показывал сыну, жене, друзьям. «Ученый художник», — называл он себя. С гордостью перечислял, где, кто требует его участия. Его деятельность: «не освещение, а просвещение». Он ведает изданием календарей.
Иногда Молочкову казалось, что Штелин изо всех сил старается доказать свои научные успехи и художественные таланты. Кому доказать?.. Для кого собирались, аккуратно подписывались все эти свидетельства? Никто так и не удосужился разобраться в его наследии.
В Академии Штелин вскоре привык чувствовать себя хозяином, командовал тоном, принятым вельможными чиновниками, после смерти Ломоносова никто ему не смел перечить, разве что Леонард Эйлер. С ним, вернее с его сыном, у Штелина произошло неприятное столкновение. Эйлер недавно потерял второй глаз, полностью ослеп, сын служил ему поводырем. Однажды, сидя в приемной, сын выразил возмущение: вторую неделю его отец добивался аудиенции у Штелина, и сейчас уже несколько часов они сидят, ожидая приема, понимает ли Штелин, кто такой Эйлер и кто в сравнении с ним Штелин с его фейерверками и бездарными стишатами. Все это и многое другое произнесено было в голос, прилюдно, в присутствии многих именитых людей. Штелин накричал на него, как бы ни был знаменит Эйлер, он обязан подчиняться порядкам Академии, и не ему судить о заслугах Штелина, на сей счет есть более высокие особы.
Сам же Эйлер в черных очках отрешенно сидел в сторонке, занятый решением задачи по теории упругости. Слепота, по его словам, помогала ему сосредоточиваться.