Я иронизирую, стараясь умерить сильное впечатление от «заповеден» Аракчеева. Благими намерениями вымощена дорога в ад? Не только, если иметь в виду упомянутый тракт. Но даже если иметь в виду общий смысл, то разве благие-то намерения сами по себе не есть ценность духовная?
Вернусь к нашим баранам.
Внимая посмертному оправданию Аракчеева, ни Глеб Ив., ни я не отрекались от цели нашего визита. И теперь, когда на одутловатом лице полковника Шванка было написано: «Dixi», наступил удобный момент. Однако нельзя же было не выразить нашего отношения если не к практике аракчеевщины (она, впрочем, отрицалась и самим оратором), то к установлениям и предначертаниям Аракчеева. У меня на языке вертелись атаман Ашинов, «попечительное хозяйство» Новой Москвы, но тут-то Глеб Иванович очень умно, очень уместно повел речь…
Нет, сперва, отнюдь не потрафляя апологету «графа Алексея Андреевича», а по чистой правде, он отметил обстоятельство, которое если не прибавляло лавров Аракчееву, то и не убавляло. Вот что: нынче становые на тройках летают, как на помеле, и по всей Руси великой слышен рык: «Деньги подавай, каналья!» – при прямом соучастии раскрепощенного народа столько народу дерут, что у аракчеевских ветеранов волос встал бы дыбом.
Приведя это обстоятельство, повторяю, соответствующее реальности, Глеб Ив. и повел речь об… антихристе. Говорил серьезно, вдумчиво, словно приглашая полковника совместно сочувствовать тем, кого антихрист пугает. Глеб Ив. по обыкновению жег папиросу за папиросой, и это, кажется, несколько раздражало некурящего полковника, но не настолько, чтобы отвлечь его внимание Глеб же Иванович рассказывал, как он в разъездах своих по России не однажды слышал рассуждения мужиков в том смысле, что ежели выходит какое-либо облегчение, так это всего-навсего приманка антихристова, чтоб потом все обернулось еще хуже. Вот так и с Аракчеевым… Глеб Ив. поначалу обращался к нам обоим, а потом уже только к полковнику Шванку, так как вплотную приблизился к «графу Алексею Андреевичу»…
В деревне, что близ Грузина, ему, Успенскому, слышать приходилось, отчего и как мужики в оны годы зачислили Аракчеева в антихристы. Так сказать, окончательно зачислили. У какого-то мужика-поселянина пропали деньги. Вора не сыскали, о покраже дошло до Аракчеева. А тот, не медля ни часу, послал мужику ровно столько, сколько у мужика украли. И своеручную бумагу приложил: так, мол, и так, получи и не тужи, все, брат, под богом ходим. Казалось бы, вот она, милость, милость и добро, как манна ниспосланные. А вся деревня тотчас к мужику: не бери! и не думай, не бери – антихрист приманивает, ясное дело антихрист, кто же больше?! И мужик, представьте, отказался…
Я ожидал продолжения, каких-то объяснений ждал, иначе дичь выходила, Глеб же Ив. внезапно наклонился к полковнику Шванку: «Послушайте, а не явить ли и вам милость? Пусть и под угрозой прослыть антихристом». Полковник Шванк пенсне снял и вперился в Глеба Ив. голубыми, навыкате глазами. «То есть как это? В каком же смысле?»
А я уже успел сообразить, в каком таком смысле. Ну, конечно, Глеб Ив. сказал о солдатах, содержащихся на гауптвахте. Полковник Шванк хмыкнул и надел пенсне. Нет, сказал полковник, у него нет никакой возможности попасть в антихристы. Даже и пожелай он похерить дело, поручик Крюков, заседающий в полковом суде, большой, доложу вам, ябедник, тотчас настрочит вышестоящему начальству. Шванк призадумался, пощелкивая пальцами. «Вот ежели бы доктор-то Педашенко признал всех троих умалишенными, тогда бы…» – «Тогда бы, – перебил Глеб Ив.,– к нам, туда, в Колмово. Очень подходящее место для тех, кого совесть замучила». Вот это последнее произнес он так, что сердце мое болью сжалось.
Я почувствовал себя виноватым и, сознавая себя ни в чем не виноватым, наступил на любимую мозоль полковника: дескать, так и делал Аракчеев. «Что такое? – воскликнул Шванк. – Еще поклеп на графа Алексея Андреевича?!» Никаких поклепов, отрезал я резко, никаких поклепов. Он, бывало, спроваживал неугодных людей прямиком в долгауз, в каталажку для сумасшедших, а в бумаге указывал нечто невразумительное и отвратительное: «Заслуживает особой важности, содержать впредь до распоряжения».
«Враки!» – брякнул полковник Шванк. Он осклабился, его крепкие желтые зубы изготовились перекусить мне горло.
Но теперь, когда наше предстательство за солдат потерпело фиаско, теперь уж нечего было щадить полковника Шванка, и Глеб Ив. очень негромко и вместе с тем ядовито заметил следующее: вы, г-н Шванк, не пожалели времени ни на Шильдера, ни на «Русскую старину», ни на Богословского, автора «Аракчеевщины», а мы с ним, с Николаем-то Гавриловичем, и в Грузино ездили, и в Селищах бывали, тоже, как вам известно, аракчеевское заведение, да, ни времени не пожалели, ни чернил, ни туши, а слона-то и не приметили. Слона! А знаете ли, почему ваш обожаемый граф и вправду был антихристом, почему вашего обожаемого графа мужики принимали за антихриста?.. Тугая, сизо-обритая кожа на круглой голове полковника будто рябью подернулась, так он набычился… А потому, продолжал Глеб Ив., все чаще и резче подергивая бороду, а потому, что он вломился в хлев, в поле, в овин, везде и всюду, в самые недра земледельческого творчества да и порушил направо-налево поэзию крестьянского труда.
На одутловатой физиономии полковника Шванка отобразилось изумление. «Творчество! Поэзия!» – повторил он, дрожа скулами. И разразился хохотом, пристукивая кулаком о кулак, притопывая ногой. Но едва ударили напольные часы, умолк и замер, приложив ладонь к своей большой, оттопыренной ушной раковине. Старинные часы, принадлежавшие Аракчееву, отбивали удар за ударом. Полковник Шванк поднял перст указующий. «Вы думаете, – произнес он загадочно и грозно, – вы думаете, они удлиняют время, отделяющее нас от графа Алексея Андреевича. О-о, ошибаетесь, ошибаетесь, господа! Они приближают нас к исполнению его предначертаний «от финских хладных скал» и так далее. Приближают! Иного Россия не вместит, и в этом ее будущее благо».
Всякий раз, встретив в усольцевской тетради какое-либо собственное имя, делаешь стойку. Ну, не все ль равно, кто говорил то, что говорили капитан Дьяков или полковник Шванк? Суть важна, мысли. Но нет, натура требует документальных разысканий. И посему свидетельствую: полком действительно командовал полковник Шванк, а батальоном – капитан Дьяков; полковым доктором действительно был Педашенко, а делопроизводителем полкового суда – поручик Крюков. Но чего нет в «Памятных книжках» Новгородской губернии, так нет – ни строчки о летних ночах, лунных и теплых, когда под липами Муравьев прогуливались император китайский и вице-император всероссийский.
Не отрицаю саму по себе возможность прогулок: кто же не знает, что портреты, если только они исполнены в реалистической манере, выходят из рам и совершают поступки. Однако вопрос: а на каком, собственно, языке китаец Юй говорил с Аракчеевым? Ведь первый-то жил за тыщу лет до крещения Руси и, увы, не мог владеть русским языком, а второй, насколько известно, и не пытался овладеть китайским.
А вот, представьте, прогуливались они и беседовали, не обращая внимания на Глеба Успенского. В конце концов, экая малость – сочинитель. Да и он не делал ни малейшей попытки привлечь к себе внимание. После бесплодных мучений отошедшего дня – он один, доктор спит в соседнем покое, не надо ни о чем говорить, а потому можно слушать, о чем толкуют эти двое там, во дворе, освещенном луной и расчерченном черными тенями вековых лип.
Граф Аракчеев держался почтительно, ходил, подогнув колена – не глядеть же свысока на императора, пусть и китайского. К тому же августейший китаец был иностранцем. А граф Аракчеев, беспардонный в своем отечестве, вне пределов оного бывал весьма «пардонен». Правда, Муравьи принадлежали ему как вотчина, за всем поспевал уследить, и, пожалуйста, даже дверные медные петли на медных же винтах как новенькие. Да-с, Муравьи-то Муравьи, а все ж китаец – иностранец, то есть из иностранной цветной туши, стало быть, не плошай… Иностранец Юй непрестанно, как болванчик, кивал, кивал головой, отчего тугая коса за спиной непрестанно двигалась. Его давно уже не удивляли топорная грубость графской физии с висячим сизым носом и эти глазки, будто червоточины в яблоке. Впрочем, с червоточинами кто-то другой сравнивал, а не Юй… Вообще-то император втайне завидовал вице-императору: тот был из холста, а не из бумаги, да и масляные краски, надо признать, придавали графу упитанность, несравнимую с эфемерной легкостью цветной туши. Вместе с тем иностранец Юй очень хорошо сознавал свое умственное превосходство над собеседником. И не потому лишь, что был императором, а тот лишь вице-императором, а потому, что был иностранцем. Правда, граф Аракчеев знал толк в артиллерии, а он, Юй, в артиллерии ни бельмеса не смыслил, но артиллерию мы побоку, ибо собеседник-то был всего-навсего эпигоном китайца в наиважнейшем деле, над которым бьются лучшие умы человечества ровно столько же тысячелетий, сколько существует землепашество. Да, эпигоном! Ибо кто, как не Юй… То есть кто, как не она, эта непрестанно кивающая коротенькая тень рядом с длинной и как бы пополам переломленной, – кто, как не он-она, сделал-сделала солдат крестьянами, а крестьян солдатами. Пусть армия кормит сама себя… Вот то-то и оно, ваше величество, почтительно отвечал Аракчеев, стараясь стать во фрунт, что никак не удавалось, потому что нельзя же вытянуться во весь рост, а надо семенить на согнутых ногах, задевая костяшками кулаков всякую дрянь – не прибрано на дворе, куда только смотрит полковник Шванк, во всем прочем офицер достойнейшей… Вот то-то и оно, глухо, как из гроба, отвечал Аракчеев, пусть сама себя кормит. И ведь что примечательно, продолжал он, ощущая позыв патриотического чувства и еще ниже пригибаясь к китайцу, – Юй был, кажись, глуховат, а может, граф путал Юя с государем Александром Благословенным, – и ведь что, позвольте заметить, примечательно: крестьяне очень охотно выучиваются всему военному, народ наш, ваше величество, умеет и любит воевать. Да еще и сам просит, не знаю, каково в Поднебесной, а наш сам просит: дозвольте, ваше сиятельство, не пить, запретите, ваше сиятельство, а то мы с кругу сопьемся…