На острове Хиосе и в Смирне, куда заходил пароход, были приобретены десятки кадок с лимонными и апельсинными деревцами. Наша земледельческая публика щупала, мяла, нюхала землю в кадках, с сомнением покачивала головой, а когда разглядывала деревца, то на лицах было что-то похожее на то, что я видел в деревенской школе, где была устроена рождественская елка.
В Порт-Саиде мы оставили русский пароход и должны были дожидаться другого, который повезет нас дальше, по Красному морю. В ожидании этого парохода мы разбили наш табор позади складских помещений внутренней гавани.
В детстве я часто простужался и много дней проводил в постели, укутанный, в шерстяных носках, с грудью, натертой гусиным жиром. Мой добрый отец, учитель географии в частной гимназии, приносил мне «путешествия». Книги были обстоятельные и, правду сказать, скучные, но любопытно, что они-то мне и нравились как раз потому, что были такими; их обстоятельность и скучность навевали на меня какое-то уютное настроение и словно бы сливались со снегопадом за серым окном. Я бы сейчас отдал им дань, если бы пустился в описание Порт-Саида, но мои записки не записки путешественника, хотя от этого они и не приобретают особенной увлекательности.
Как-то ночью я вышел из палатки, мне не спалось. Я увидел весь наш утихший табор, гаснущие костры. Я слышал, как вдалеке гудит какой-то пароход, он даже будто б подвывал, как в дом просился, смотрел и слушал и вдруг ощутил то, чего никогда прежде не ощущал со столь пронзительной силой. То было мгновенное и пронзительное сострадание ко всем живущим на земле вот сейчас, вот в эту минуту, ко всем живущим одновременно со мною. То была такая близость со всеми, когда не остается ни грана «я», а есть только «мы»: «мы», сущие одновременно и кратковременно, плохие или хорошие, но сущие вместе под этими звездами и на этой земле, «мы», которые так скоро уйдут и «приложатся» к поколениям наших мертвых братьев, не решивших своих задач, своих вопросов. То была минута сострадания и близости, но не жалости, нет, а чувства общности. Мне и потом, уже в Новой Москве, случалось переживать такое же напряженное просветление, однако очень редко, и не столь полно, как тогда, в Порт-Саиде…
Накануне рождества мы отплыли в Красное море на австрийском пароходе «Амфитрита» и там, в Красном море, еще раз убедились в правоте Н.И.Ашинова относительно европейских недругов нашего великого дела.
В Одессе я видел вольное казачество in pleno8 и как бы на одно лицо; пароход дал досуг для знакомства и разговоров. Нам с Михаилом Пан. хотелось уяснить представление собеседников о будущей Новой Москве. Мыслей своих на этот счет никто, пожалуй, не излагал полнее одного старика, которого звали Ананий Сергеевич Басов, крестьянина Орловской губернии, примечательнейшей личности.
Молодым парнем был он сдан в солдаты, «отломал» (его выражение) Крымскую кампанию, воевал в Севастополе, потом опять крестьянствовал, промышлял извозом и столярничал. Однако где б он ни был, что б он ни делал, Ананий Сергеевич был поглощен поисками правды, поисками ответа на вопрос: как жить свято?
Подобные искатели встречаются на Руси, но Басов был особенный, потому что «много пережил мыслью» и свои взгляды, или, если хотите, учение, привел в систему, которую излагал охотно, лишь бы слушали. Излагал он медленным, плавным голосом, плавно поднимая кверху руки с раскрытыми большими ладонями и устремив в пространство свои задумчивые глаза.
Капитальная его мысль была такая: земледельческий труд есть главный и священный. Земледельца ставил он превыше всех прочих, ибо земледелец всех кормит. Кто с этим не согласен, советовал Басов не без иронии, тот пусть прежде дня два не ест, а после и рассудит. Было что-то величественное в его гордости, в его сознании полного и совершенного превосходства пахаря.
Далее, спрашивал он, отчего это крестьянин унижается перед «высшими», которые недостойны ног его лобзать, а он молчит и поклоны бьет, сняв шапку? Потому, отвечает Басов, что мужик неграмотен, темен, а «белоручки», уклонившиеся от заповеди «в поте лица своего снеси хлеб свой», скрывают от мужика свет грамоты.
Мир, говорил Басов, не излечится от своих ран, от греховности своей, доколе законом не установится всеобщий труд, и не просто труд, а именно «хлебный труд». Я знаю, говорил Ананий Сергеевич, тут меня одернут: ежели, мол, все на землю сядут, то фабрики-заводы встанут и все в запустение придет. Отвечаю: сколь праздников в году празднуют в разные месяцы, общим-то счетом сколь? Восемьдесят! И ничего, в запустение-то не приходят! А тут и надобны лишь тридцать дён, тоже в разное время года, чтобы один человек одну десятину обработал. Потом эти фабрики-заводы, говорил Басов, надобно заводить между деревнями, в простонародных местах. Для чего? А для того, чтоб люди менялись. Это значит – нынче я на земле, а ты на фабрике, завтра ты на поле, а я на фабрике.
Хлеб цены не имеет, говорил Басов, нельзя его ни продавать, ни покупать, а можно лишь своим трудом добывать. «И подумай только, каков сладок будет сей кусок! Ладно, говорят мне, а как, к примеру, царь-государь будет? Царь-государь, отвечаю, к высшим не принадлежит, вот возьми пчелиный рой, разве матка не нужна, чтоб за порядком глядеть?.. Именно хлебный труд во главу угла поставить надо, как основной закон жизни по-божецки, тогда только снизойдет на землю рай, утраченный вместе с Адамовым грехом…»
Я думаю, Ананий Сергеевич Басов, «много живший мыслью», полнее других выразил идеал народной души. Конечно, образованной части общества многое в его рассуждениях покажется наивным, несогласным с прогрессом. И конечно, большинство этого общества, даже признавая правду Басова, не кинется в объятья Марьи Андреевны, как мужик называет соху. Но, во-первых, если тут наивность, то наивность художническая, вовсе не равнозначная глупости; во-вторых, еще большой вопрос, что понимать под прогрессом; в-третьих, одно лишь осознание правды, высказанной Басовым (в ее обретении вся будущность русского народа, указующего путь другим народам), даст нравственную опору образованному меньшинству, у которого хоть что-то впереди высветлится.
Что же до самого старика Басова, то он прямо-таки умолил Н.И.Ашинова взять его в Новую Москву: «Дозволь, батюшка, хоть краем глаза глянуть!» Надо отдать должное Николаю Ивановичу, он внял просьбе, хотя старика сильно поизъянило времечко, он уже, так сказать, ходячий «земляной доход»9…
Итак, мы ехали на большом океанском пароходе. Кроме нас, на этой «Амфитрите» было много пассажиров, следующих в разные порты Красного моря.
Наверное, в душе каждого, впервые выбравшегося за кордон, струится наивное удивление пред разнообразием мира и людей. Англичане, французы, итальянцы, арабы, негры – все, занятые своим делом, преследующие свои цели, возбуждали любопытство. Но и мы, русские, возбуждали любопытство, не всегда, увы, доброжелательное.
Дело в том, что из Порт-Саида с нами ехали пятеро итальянцев. Они составляли одну компанию, хотя старательно подчеркивали, что каждый из них сам по себе. Старшим у них был красивый господин с идеальным пробором и военной осанкой, который значился в списках пассажиров майором Сан-Миниателли. Вскоре обнаружилась подозрительная закономерность: г-н майор появлялся на верхней палубе, едва там появлялся Н.И.Ашинов. Больше того, один из осетинов однажды приметил в руках у Сан-Миниателли фотографический портрет нашего атамана…
Тут мне надо сказать о Шавкуце Джайранове, потому что ему принадлежит выдающаяся роль в истории Новой Москвы.
Я упоминал раньше о странной телеграмме, полученной Н.И.Ашиновым в Одессе: везу, мол, «первосортный балык…». Так вот, телеграмму прислал Шавкуц Джайранов. Он был давним кунаком и, можно сказать, сподвижником Н.И.Ашинова по войне с турками.
После войны они потеряли друг друга из виду, но Н.И.Ашинов знал, что Джайранов живет в терской станице. Отправляясь за моря, задумав создание Новой Москвы, Н.И.Ашинов пригласил Джайранова как испытанного товарища, человека храброго и удалого, и пригласил не одного, а советовал приехать вместе с кунаками; Джайранов кликнул с собою дюжину земляков и поехал10. В Новороссийске их задержал шторм; боясь опоздать в Одессу, Джайранов дал атаману условленную телеграмму.