Выбрать главу

Они помолчали немного.

– Я умираю, – кратко объяснила Маша. – Теперь уже ничего не осталось. Все, что могли, попробовали. Только наркотики. Но их чаще, чем два раза в день, нельзя принимать. Вот он и прячет.

Марина подумала, что, услышь она эти слова семь месяцев назад, когда муж был жив, она бы растерялась, начала утешать, теперь это все ни к чему: смерть стала близка, как сугроб за окном. Дотронешься, и обожжет своим холодом.

– Я его сама погнала к этой дуре, – сказала Маша. – К Вальке. Она к нам пришла в понедельник, меня только из больницы выписали. «Я, может, не вовремя. Вы, Машенька, как?» А я и ответить-то ей не могу: тошнит, еле-еле терплю. Но Юра ведь вежливый! «У нас все в порядке». А я бегу в ванную. И мне тяжело, что он все это видит. Я мамы совсем не стесняюсь, а Юры…

– Вы Юру жалеете? – спросила Марина.

– Я? Юру? – и Маша, как будто услышала страшную глупость, наморщила голые белые складки, где прежде росли ее брови. – Я? Юру? Нет, я не жалею. Он женится. Может, детей заведет. У нас как-то с этим ведь не получилось. Наверное, поплачет… Потом успокоится.

– А вдруг вы не правы? Вдруг не успокоится? Марине нужно было добиться подтверждения, что потерю любимого человека пережить нельзя, и так это быть и должно, так и было, и будет всегда, а Маша напрасно сейчас усмехается… Ее перестало удивлять, что они сидят рядом на ступеньках и обсуждают Машину смерть как что-то обычное, поскольку внимание ее целиком переключилось на то, что, принижая, как это показалось Марине, своего лыжника, Маша принижает и ее, раздавливая в душе самое главное: то горе, с которым за все эти месяцы Марина сроднилась, срослась с ним и им дорожила, как чем-то таким, что принадлежало одной ей по праву и было бесценно и неприкасаемо.

– А я, представляете? – голосом, влажным от сдавленных слез, прошептала она. – Я не успокоилась. И не хочу! И не успокоюсь!

Но тут Маша вдруг полоснула ее своим голым, пылающим глазом.

– Ваше счастье, Марина, что вы ничего не знали.

– Чего я не знала? – спросила Марина.

– Ну, все, началось! – Маша приподнялась. – Сейчас разойдется. Пора пить таблетки.

– Какие таблетки! Чего я не знала? – Марина схватила ее за плечо.

– Марина, вы руку мне так оторвете!

– Скажите, чего я не знала? Чего?

– Да глупости все это! Мне нужен Юра.

– Сейчас позову я вам вашего Юру! Но вы мне скажите, чего я не знала?

Странное выражение сверкнуло на истощенном Машином лице. В нем была и жалость, и пересиливающая все жестокая радость, напоминающая радость обозленного ребенка, который не может удержаться от того, чтобы не ударить животное.

– Прошлой зимой я случайно увидела вашего мужа в ГУМе, в ювелирном отделе. С девушкой. Похожей то ли на киргизку, то ли на узбечку. Они стояли над прилавком, он обнимал ее. Продавщица им что-то показывала.

– Ты врешь, – прошептала Марина. – С узбечкой?

– С узбечкой. А может, с киргизкой. Хорошенькой.

И Маша нажала на кнопку звонка. Выскочила пьяная и растрепанная Валя в наполовину расстегнутой блузке.

– Во, девки пришли! У нас уже танцы вовсю!

За ее спиной вырос лыжник и, не говоря ни слова, перешагнул порог, взял Машу под руку.

– Обопрись на меня, – глухо сказал он. – А я собирался домой. Опять разболелось?

Она вся прижалась к нему и молча кивнула.

– Пойдем потихонечку. Не напрягайся. Сейчас станет легче. Ты примешь лекарство, я чай тебе сделаю с медом, с лимончиком…

Валя растерянно проводила их глазами и хотела было втащить Марину в квартиру, где из-за дыма ничего не было видно, а от людей остались одни расплывчатые и громоздкие силуэты, но Марина оторвала от себя ее пальцы и, толкнув подъездную дверь, выскочила на улицу. Ее обдало волной холодного воздуха вперемежку со снегом, но она не почувствовала холода: тело болезненно горело.

– Ты что, изменял мне? Ты мне изменял? – вскрикивала она и шла вперед, не разбирая дороги, то и дело проваливаясь в снег.

Когда его хоронили, был жаркий и светлый день. На кладбище все цвело, все пахло: листья молоденькой сирени, листья акации, трава, земля. Марина прижимала к себе Олю и Лену, дрожащих и плачущих так сильно, что когда она опоминалась на секунду и слышала, как они плачут, ей становилось страшно. Она не замечала никого вокруг, хотя народу было очень много, и все подходили к ней, заглядывали в ее лицо под черным кружевным шарфом, трясли руку, целовали и обнимали ее. Она прижимала к себе девочек, чувствовала их огненно-горячие голые плечики, их мокрые от слез щеки, их потные волосы, но даже девочек она не видела: перед глазами висела какая-то дымовая завеса. Потом стали подходить прощаться, и дымовая завеса упала, все стало отчетливым: Володя – настолько чужой, непонятный, что, может быть, это был кто-то другой, а он, настоящий, ушел тогда, ночью, когда сгусток крови попал прямо в сердце, цветы, ярко-красное море цветов, знакомые лица. Вот мама, вот брат, а вот знаменитая эта артистка, три родинки наискосок от виска… Не помню фамилию. Да и зачем? Лица опять начали расползаться, как мокрая газетная страница, но одно лицо она напоследок разглядела так отчетливо, как будто оно высунулось из окна быстро набирающего скорость поезда, и его ярко осветило солнцем. Лицо было совсем молодым, воспаленным от слез, с узкими черными глазами. Киргизка, а может, узбечка, рыдала, но звука рыданья Марина не слышала.