Выбрать главу

Горы на этот раз показались ему величественней, чем когда‑либо, и впечатление, произведенное ими, явно выразилось в «Манфреде», но всё‑таки он нашел, что слишком уж много попадается в пути английских туристов, что нигде нельзя остаться наедине с альпийскими снегами и с собой. Одинокие восхождения его, впрочем, тоже не прельщали; он был не легок на подъем и рано не любил вставать. Под конец всё стало раздражать его, и со злости он где‑то купил уродливого, всех кусавшего пса, с которым и вернулся в Женеву. Лил дождь. Гобгаузу настало время собираться в Англию. Полидори уже не было на вилле Диодати. На прощание Байрон еще раз заехал в Коппе. Там были те же, говорили о том же. Бонштеттен опять вспоминал Грея. Пора было уезжать в Италию.

«Лозаннская Газета» сообщила своим читателям (сильно опоздав) о том, что лорд Байрон покинул берега Лемана и отправляется в Италию, а, быть может, и в Грецию, ища забвения и тоскуя по «разорванным узам Гименея». Пребыванием в Женеве Байрон остался не слишком доволен. Встреча с Шелли отозвалась в его душе странным беспокойством, чем‑то вроде угрызений совести. Воспоминаний — не об одном Гименее — убить не удалось; ни озеро, ни горы, ни друзья, ничто не развлекало его надолго. И какое скверное лето, какой беспросветный дождь! Он уезжал из Женевы без сожалений.

Через год, в Шильонском замке на столбе появилось имя Байрона; к нему приписали впоследствии имя Шелли. Гюго, осмотрев замок, счел нужным заявить, что буквы этой надписи испускают странное сияние. По всему побережью стали говорить, что поэтов во время их озерного путешествия сопровождали две женщины, называли даже их имена. Стали продавать картинки» сувениры, филигранные брошки, с портретом Байрона. Лето 1816 года «вошло в литературу».

Двадцать лет спустя, когда не было в живых ни Байрона, ни Шелли, ни маленького сына, и только Клара Клермонт присылала письма из России, где жила у кого‑то «на кондициях», Мэри Шелли приехала в Женеву. Она была еще хороша собой, так же умна, как в то лето, когда этим умом даже слегка пугала Байрона. Она была одна. Из Женевы она подолгу глядела на виноградники Колоньи. «Тут, на склоне, писала она, — вилла Диодати, а внизу наше скромное жилище у самого озера. Вот эти террасы, тропинки, маленькая гавань, где стояла наша лодка. Я узнаю тысячи подробностей, тысячи мелочей, когда‑то близких, забытых, и теперь опять возвращенных мне. Неужели я — та же самая, что жила здесь, в обществе всех этих мертвых. Все, все ушли, и только эти безжизненные вещи, когдато окружавшие нас, всё те же, те же, что и прежде.».

Кинжал

Есть роман (Франца Верфеля) — «Не убийца, убитый виноват». Заглавие его претенциозно и мораль сомнительна; тем более, что тема его — отцеубийство, и, каковы бы ни были грехи отца, вряд ли позволит совесть так‑таки уж ни в чем неповинным объявить убившего его сына. Мнение о том, что виновность убитого делает убийцу невинным, вряд ли и вообще справедливо, но если ограничиться существующим на деле положением вещей, то фраза, которой озаглавлен роман, могла бы послужить формулой приговора, вынесенного современниками или потомством в очень многих случаях, сохраненных нам историей. Однако, и тут, в отношении убийств, совершённых по моральным или политическим мотивам, человеческий суд остается сомнительным судом. Даже, если убийца не Брут, а убитый не Цезарь, убийство не лишается трагического смысла. Даже убийство подлеца глупцом приоткрывает тайну, которую никакие умствования не разгадают, и не терпит упрощенного суда ни над тем, кто убивал, ни над тем, кто был убит.

Преступление, о котором будет речь, можно отнести к этой последней категории. Точнее, это было убийство нечистого на руку Санчо Пансы второсортным, незадачливым, несколько жалким Дон–Кихотом.

**

*

В воспоминаниях двоюродной сестры Герцена, Татьяны Петровны Пассек, рассказано, как знакомый Сашиной матери, Луизы Ивановны, молодой аптекарь Гезель, принес однажды комедию Коцебу на русском языке и картинку, которая изображала длинноволосого юношу, Карла Занда, заколовшего почтенного сочинителя кинжалом, за что и ему самому отрубили голову. Картинку повесили в комнате Луизы Ивановны. Дети долго ею любовались; но и комедии Коцебу они читали вместе, обливались над ними слезами и долго не знали, кого из двух следует жалеть, студента или писателя. Из затруднения их вывел Пушкинский «Кинжал». Когда они его прочли, всё стало ясно, и Саша растроганным голосом читал наизусть всем, кто только хотел его слушать:

Лемносский бог тебя сковал…

Действительно, не для одного Герцена «Кинжал» раз навсегда разъяснил дело. Это стихотворение молодого поэта, не очень зрелое, не вполне совершенное еще, как и два стиха из эпиграммы на Аракчеева: