Когда судьба тебе свою ухмылку
Предъявит или черную печать,
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти Шаламова опять.
И пустяком покажется обида,
И ерундой вчерашняя напасть,
Еще чуть-чуть поморщишься для вида,
Но обретешь свою над ними власть.
И вспомнишь речку, рощу или море,
Еще печенье в шкафчике найдешь
И скажешь: это горе всё не горе,
И мрак в душе не мрак, и дрожь не дрожь.
«Слово „весел“, „веселый“, „веселье“…»
Слово «весел», «веселый», «веселье»
Повторяется, я подсчитал,
Раз пятнадцать — то рядом с метелью,
То с камином, то это бокал
На пиру, то на крону лесную
Посмотрел, то примерил коньки,
То в скульптурную он мастерскую
Заглянул и замедлил шаги.
Что же мы, замыкаясь сурово
И угрюмости мрачной верны,
Так стесняемся этого слова,
Словно нет ни зимы, ни весны,
Словно что-то такое о жизни
Знаем нынче, чего он не знал,
Не бывал ни в беде, ни на тризне,
И не мыслил, и слез не глотал?
«Из письма я узнал о чужом несчастье…»
Из письма я узнал о чужом несчастье.
Неужели в стихах напишу об этом?
Буду рифму искать? Окажусь во власти
Слов, согласных смириться с таким сюжетом?
Разбегайтесь, слова, отвернитесь в страхе,
Откажитесь, в глубокую тень зайдите,
Станьте пеплом, залягте в пыли и прахе,
Перепутайте все смысловые нити.
Это хуже предательства. Это скупка
И продажа, трюкачество и паденье,
Что-то вроде бессовестного поступка,
И не надо такого стихотворенья.
«— Уж если умирать, то осенью, — сказали…»
— Уж если умирать, то осенью, — сказали.
Случайно я чужой подслушал разговор.
Хотелось уточнить, в конце или в начале
Осенних дней, но я прошел, потупив взор
И не взглянув на них: вопрос задать неловко.
Наверное, в конце, в слезливом ноябре
С опавшею листвой. Была бы жеребьёвка,
Я вылез бы тайком на свет, как мышь-полёвка,
За жребием в сырых подтёках на коре.
В преддверии зимы, среди травы пожухлой
И прутьев, на трухе и слякоти скользя,
С лежащей под кустом забытой детской куклой,
Разбухшей под дождем, непоправимо-пухлой.
А летом умирать или весной нельзя!
«В импрессионизме милосердия…»
В импрессионизме милосердия
Столько, сколько радости и света…
Розоватым воздухом бессмертия
Подышу — так нравится мне это.
Есть ли смерть? — спрошу французских лодочников,
Лодочники скажут: смерти нету.
Я ответ их внятный, установочный
Рад принять за чистую монету.
Потому что завтрак продолжается
Вместе с поцелуями и смехом,
И всё это где-то отражается
В небесах каким-то вечным эхом.
Потому что ближе человечество
Никогда уже не подходило
К раю близко так: не надо жречества,
Дьякона не надо и кадила,
Потому что солнцем лучше лечится
Всё, что на земле страданьем было.
«Питер де Хох оставляет калитку открытой…»
Питер де Хох оставляет калитку открытой,
Чтобы Вермеер прошел в нее следом за ним.
Маленький дворик с кирпичной стеною, увитой
Зеленью, улочка с блеском ее золотым!
Это приём, для того и открыта калитка,
Чтобы почувствовал зритель объём и сквозняк.
Это проникнуть в другое пространство попытка, —
Искусствовед бы сказал приблизительно так.
Виден насквозь этот мир — и поэтому странен,
Светел, подробен, в проёме дверном затенён.
Ты горожанка, конечно, и я горожанин,
Кажется, дом этот с давних я знаю времен.
Как безыдейность мне нравится и непредвзятость,
Яркий румянец и вышивка или шитье!
Главная тайна лежит на поверхности, прятать
Незачем: видят и словно не видят ее.
Скоро и мы этот мир драгоценный покинем,
Что же мы поняли, что мы расскажем о нем?
Смысл в этом желтом, — мы скажем, — кирпичном и синем,
И в белокожем, и в лиственном, и в кружевном!