Выбрать главу

Подобную фразу — с ее меланхолической незлобивостью и добродушной насмешкой — нелегко парировать, и у меня такое впечатление, что молодой Брехт вышел из этой истории не ахти каким молодцом. Но Томас Манн на этом еще не ставит точку. «Мы ведь тоже, так сказать, революционизировались», — добавляет он и указывает, что именно это отличает отношение его самого и его сверстников к молодежи от отношения других старших поколений к своим преемникам.

Другой пример. В «Парижском отчете» рассказывается о том, как Томас Манн в 1926 году встретился в Париже с критиком Альфредом Керром{136}.

«Некоторые газеты прямо-таки исхихикались по поводу того, что судьба нас тут свела — ведь мы же друг друга на дух не выносим! Да так ли уж не выносим? Керр не жалел чернил и слов, чтобы понасмехаться надо мной, — тратил их щедрее, чем я предполагал, потому что те осведомленные газеты приводили вещи, бывшие мне в новинку. Что ж, все мы в большей или меньшей степени даем повод для смеха. Но остроты, которые отпускал Керр в мой адрес или в адрес моих книг, должны были бы оказаться много безвкусней, нежели они (как я предполагаю, все без исключения) были на самом деле, чтобы отвратить меня от его критически-лирического таланта, ибо ценить такой талант, даже восхищаться им вполне в моей натуре. Кто идет от Ницше и от музыки, не может мне не нравиться. В том, что господин Керр находит меня глупым, есть какая-то непостижимая неувязка; в духовной жизни не должно быть безответных симпатий, и когда они обнаруживаются, это вносит разброд в мое мировоззрение. Во всяком случае, у меня не такой характер, как у господа бога, который становится ужасен, когда на его любовь не отвечают взаимностью. Я был странно тронут удивительным сходством Керра с Ведекиндом{137}, когда он ответил на мое приветствие: «Добрый вечер! Как поживаете?» Но и юмористическая жилка во мне чувствительно была задета. Ведь, согласитесь, немало юмора в том, что человек, раз пять-шесть пытавшийся вас убить, справляется о вашем благополучии».

Ничего более забавного я, пожалуй, в жизни не читал, и, признаюсь, чтение подобных пассажей прямо-таки укрепляет в патриотических чувствах, ибо много добрых слов можно сказать о немецком искусстве, но вот esprit[50] не всегда было его козырем. Между тем нелегко будет сыскать на любом языке что-либо написанное с более обаятельной невозмутимостью. Подтрунить, но с достоинством, себя самого не слишком принимать всерьез, протянуть руку для примирения, указать на собственную твердость, а главное, с такой трогательной уверенностью настаивать на невысказанной, на еще не осознанной общности — все это в высшей степени манновское, и во всем этом выражается позиция, которой Томас Манн позже много раз пытался дать определение, — позиция человека, проявляющего понимание и ищущего понимания, благосклонного и открытого всему другому, иначе устроенному; можно назвать это терпимостью, Томас Манн называет это симпатией.

Ибо об этом-то, думается, в конечном счете и идет речь — о симпатии, о способности к состраданию, сочувствию, со-бытию, и может быть, такое отношение к искусству уже само по себе есть акт искусства. После второй мировой войны — то есть много позже после того, как он совершил переход из царства самоуглубленности, охраняемого твердой властью, на позиции решительного антифашизма, — Томас Манн в одной из своих статей, касавшихся неразрывной связи искусства и политики, писал о значении историков Тэна{138} и Бёрка{139} — хоть они и были противниками Французской революции. Но он на этом не остановился. Он говорил далее о явлениях последнего времени и называл имена Кнута Гамсуна{140} и Эзры Паунда{141}. При упоминании этих имен мы вздрагивали и настораживались, ибо еще совсем недавно названные писатели играли весьма постыдную роль, — хотя непонятно, почему от Томаса Манна нужно было ожидать иной реакции, чем моя или чья-то еще. Так вот, он говорит в связи с Гамсуном о «любопытнейшем примере… реакционной общественной критики в соединении с самым утонченным художественным новаторством».

вернуться

50

Остроумие, блеск ума (франц.).