Возьмем более близкий по времени пример. «Хижина дяди Тома». Книга, как я читал, не только имела чрезвычайно широкое распространение, но и обладала прямой действенностью. Сегодня, в свете расовой проблемы в Соединенных Штатах Америки, это кажется преувеличением. Рабства книга не уничтожила. Такие радикальные перемены не под силу одной литературе. Аналогичный пример: освобождение крестьян в прошлом веке было делом не гуманности, а индустриализации.
Возьмем новый пример: как я читал, на коллективизацию сельского хозяйства в Советском Союзе оказал решающее влияние роман «Поднятая целина». Книга вышла в 1932 году, причем ее первая часть. Вторая появилась лишь через много лет после войны. Внушительные тиражи, цифры книговыдач в библиотеках и т. д. Говорят что-нибудь такие цифры о действенности книги? Конечно. О воздействии романиста Шолохова на литературно заинтересованных лиц. А они между тем констатируют: роман не так хорош, как «Тихий Дон». Но не будем задерживаться и на этом примере».
Далее Бобровский говорит о собственных намерениях и действенности:
«Как я считаю, я занимаюсь взаимоотношениями немцев с их восточными соседями. То есть я указываю на неправоту немцев и пытаюсь пробудить в них дружеские чувства к литовцам, русским, полякам и т. д. Так как такая тема забаррикадирована исторически выросшими предрассудками или чувствами вражды, вытекающими из незнания или предвзятости, простая пропаганда взглядов или рекомендаций не приводит ни к чему. Итак, я по возможности касаюсь того, что знаю сам, я хочу наивозможнейшей достоверности, потому что думаю, что «подлинные истории» все еще являются наиболее убедительными, потому что хочу результата».
Характер этого результата Бобровский определяет довольно скептично, но в его важности он не сомневается.
«То есть я хочу, чтобы литература приводила к какому-то результату. Но это уж слишком — требовать немедленных результатов… Итак, темпы литературного воздействия более медленны? Возможно. Но тогда я против высокопарных слов, против чрезмерных претензии, против формулы «Названо — преодолено». Я за то, чтобы снова и снова называть все то, что считается «непреодоленным», но я не думаю, что тем самым оно уже и «преодолено». Это надо делать — не только в надежде».
Я подробно процитировал это место, потому что, как уже говорил, считаю его важным и потому что я согласен с этими высказываниями. Здесь говорится о том, чего на самом деле может добиться литература, и о том, что тот, кто ставит перед литературой чуждые ей задачи, ограничивает ее настоящие возможности. В другом месте, говоря о возможном союзе духа и власти, Бобровский высказался в этом же смысле: он требовал власти для борьбы с фашизмом и шовинизмом, но также и предостерегал «тенденциозных оптимистов» — чтобы они не ожидали от литературы тех результатов, какие должна дать власть. Но его предостережения касаются также и других сфер. Писатель, самым близким образом знакомый с наисложнейшими литературными формами, уверенно ими владеющий, говорит очень важные вещи по формальным вопросам; при этом его никогда не оставляет интерес к материалу, теме, содержанию. Он констатирует, что как у писателей, так и у критиков иногда теряется мотив:
«Мотив, тема осознают себя как чисто художественные величины, как литературный эксперимент, они становятся интересными, они подчиняются лишь законам формы и композиции — законам, являющимся исконным достоянием искусства. В конце концов повод улетучивается, и на место изначально поставленной цели встает произведение искусства как исключительно художественный продукт… Между прочим, современник, если он действительно был взволнован, после этого засыпает особенно легко и спокойно».
Разумеется, Бобровский говорит здесь и о себе — причем как раз в то время, когда его творчество уже получает огромный резонанс, когда чуть ли не с каждым днем растет его международный авторитет и в четырех странах его награждают важными литературными премиями. Такое замечание также представляет его в правильном свете — в том, в каком его и надо видеть. Именно говоря о себе, он говорит здесь о самом важном, и в той страстности, с какой он отвергает здесь ложный успех, требует внимания к намерениям — разумеется, нашедшим художественное воплощение! — есть что-то глубоко трогательное. Эта благородная деловитость является доминантой всех замечаний Бобровского о собственном труде и о труде других.
Книга, о которой идет речь, содержит ряд критических статей о творчестве Бобровского. Интересной представляется мне небольшая работа советского критика и переводчика Громана, интересны обе статьи Герхарда Вольфа{156}, все несомненней проявляющего себя одним из самых значительных критиков современной лирики у нас в ГДР. И по праву здесь напечатаны статьи двух товарищей Бобровского по партии и издательству, потому что они раскрывают важные аспекты жизни и труда Бобровского и разрушают легенды, потому что они по-своему дополняют высказывания Бобровского о его творческих принципах и его намерениях. По-иному обстоит дело с автором заметки «Памяти Бобровского», который непостижимым образом хочет представить Бобровского всего лишь как одаренного новичка. Он пишет о его «робких» опытах, хотя на каждого, кто умеет читать, производит впечатление именно зрелость творчества поэта, он, наконец, не может удержаться от того, чтобы, исходя из какого-то патологического отвращения к современным стилям, не упрекнуть мертвого Бобровского в кокетстве и несколько подозрительной наивности. От такой статьи можно было бы и отказаться. Этот же автор осмелился сказать такие слова: «Реалии этой поэзии, ее глубинная задача в ФРГ ни к чему». Трудно найти бо́льшую глупость. Достаточно взглянуть на приложенную к этой книге библиографию, чтобы убедиться, насколько Бобровский известен и в Западной Германии; кроме того, из процитированного предложения следует, что глубинная задача литературного произведения «ни к чему» там, где она находится в противоречии с политической и общественной реальностью; что она становится нужной только при условиях, которые соответствуют ее моральным и нравственным требованиям. Одно-единственное глупое предложение, свидетельствующее о познании судеб искусства и недооценке его способности изменять мир, демонстрирует нам, как человек, явно считающий себя очень партийным, невзначай отрекается от того, против чего он не стал бы возражать, если б оно было сформулировано «только в самой общей форме».