То, что я до сих пор знал лишь часть опубликованных рассказов, надо действительно приписать чистой случайности. Фюмана я заметил для себя еще тогда, когда прочел первые его стихотворения. Это было году в 1950-м.
Юный судетский немец, сменивший униформу штурмовиков на мундир вермахта, участвовал в боях в Греции и на Восточном фронте, был затем в плену в СССР и позже вернулся в ГДР, где вначале выступил как поэт. Спустя некоторое время я раздобыл себе и те стихотворения — их было немного, — которые молодой солдат Фюман написал вовремя войны и опубликовал в гамбургском издательстве Эллермана. В них заметна была стилизация под античность; это вполне устраивало нацистов, но за этим — отдадим автору должное — скрывались и иные, лучшие тона. Фюман выступал в этих стихотворениях без героической позы, в них ощущался протест и темный, скрытый страх, не Юнгер был там со стальными грозами, а Тракль с его образом человечества на краю огненных бездн{157}. Что было позднее, Фюман попытался отобразить в глубокой по значимости поэме «Дорога на Сталинград».
В то время когда Фюман создавал свою поэму о Сталинграде, свои баллады и повесть «Однополчане», он был так называемым молодым писателем — и по годам, конечно же, молодым, — но он уже уверенно владел ремеслом и техникой; можно было бы задать вопрос, у кого он учился, если бы это не звучало бессмысленно, поскольку в литературе можно научиться почти всему — кроме нее самой. Здесь, вне сомнения, мы имели дело с человеком, который не ошибся в выборе профессии; что тотчас бросалось в глаза у Фюмана — это уверенность почерка, легкость мощных конструкций, умение строить фабулу, искусство рассказчика, который за чередой частных явлений умеет выявить основные проблемы эпохи — в противоположность тем, менее одаренным, кто только и способен влагать в уста героев язык транспарантов. К этому следует добавить отрадную способность к самоограничению: Фюман считает своим долгом ограничивать себя изображением вещей, ему досконально известных, — возможно, первый признак всякого подлинного таланта. Персонажи Фюмана, их окружение, ландшафт — все это им самим пережито и познано, прямо или косвенно; и потому у него нет просчетов, нет претенциозности. Когда я прочитал повесть «Эдип-царь», я вспомнил слова Анны Зегерс, которые она как-то сказала мне в другой связи и смысл которых сводился к тому, что персонажи подлинного писателя не бывают умнее, нежели им положено быть во время описываемого действия и при описываемых обстоятельствах.
В конечном счете все, что создал Фюман и что в большинстве своем собрано в этой книге, является национальной самокритикой. Естественно, что вначале еще слышались декларативные, декламационные ноты, да и как могло быть иначе. Однако очень скоро — а в рассказах, по сути, с самого начала — самокритика обрела бо́льшую действенность как в моральном, так и в эстетическом плане: она проявлялась без громких фраз, но слышна была во всем; она отказалась от исповедей и заверений, но идентичность описываемых образов и самого писателя была безусловной; она не декларировала, а проистекала органически из отображаемого; она не была тягостно-душераздирающей, но брала за душу своей достоверностью. Эта самокритика звучала тихо, но тоном, исполненным страсти, и неизменно эта проза озарялась проникновенно-наивным взором поэзии.
Передо мной «Однополчане» — возможно, известнейшая из новелл Фюмана, она читается с тем же напряженным интересом, что и годы назад; это история о трех солдатах, невольно совершающих убийство, из которого затем устраивают военно-политическую провокацию. С первых же страниц складывается впечатление о шаткости самой системы, прикрывающей громкими словами свою внутреннюю пустоту, когда понятие «боевое товарищество» становится прикрытием для трусости, жестокости, холодного расчета. Редко где в литературе сущность фашизма — его молодящаяся дряхлость — отображена с такой как бы непреднамеренной наглядностью. И предельно отчетливо показана подоплека нацистского нападения на Советский Союз — через отдельный эпизод, который, конечно, является вымышленным, но который как нельзя больше соответствует истине.
Вот еще две новеллы Фюмана, на тему об оккупированной Греции — «Суд божий» и «Творение», — новеллы в классическом смысле этого слова, обе одинаково убедительны; одна из них повествует о горстке солдат, затерянных на постое в глухом углу, солдаты томятся от скуки столь неотвязной, что решают — из одного лишь зуда в руках — расстрелять грека, который стряпает им, и казнить его так называемым «божьим судом», который не оставляет жертве ни единого шанса выжить; другой рассказ также отображает эпизод периода войны в Греции и по фабуле представляет собой историю сотворения мира, как она изложена в первой книге Моисея, этапы «творения» искусно связаны с событиями, которые переживает молодой немецкий солдат в греческом селении во время так называемой акции прочесывания. В обоих случаях Фюману удается связать внешний ход событий с душевной жизнью героев, и он обнажает неприглядные, страшные души, в них сплелись юношеская безмятежность и жажда убийства, эфеб и зверь, — вся эта псевдокультурная мешанина из Биндинга{158} и Гейнца Рюмана. Тут не нужны ни воззвания, ни проклятия, краски и пропорции предельно точны — волчья порода выставлена на обзор. Но Фюман на этом не останавливается — он знает свою задачу и неукоснительно, без обиняков доводит ее до конца. Он владеет техникой формы и искусством развязки — его концовки подобны удару молнии. «Божий суд» совершается на самом деле — когда после убийства повара немцы вдруг обнаруживают, что партизаны во время их отсутствия захватили позицию. В «Творении» задача решена accelerando:[54]