Выбрать главу

«…тогда, однако же, из ничего, из неизвестности и неопределенности, из бог весть какого тумана перед ним вдруг возник человек. Шло сотворение мира, и настал день шестой, и из ничего возник человек, и молодой солдат, вскинув ружье, увидел лишь два горящих глаза и воздетую руку, и в мозгу его стало пусто и бесприютно, и была в нем тьма, и он увидел, как из руки блеснула молния и ослепляющий огонь разорвал его и всех других, и тогда не осталось на земле ничего живого, кроме святого покоя седьмого дня».

Здесь каждая частность поддерживается целым, начало обусловливает конец, неожиданно — и здесь это очень понятно! — человек преображается в Человека, в первого человека на Земле; человек этот — венец творения, тот самый, который изредка, пожалуй, и возникает на литературных страницах, но которому там чаще всего нечего делать. В этом — и во многом другом — Фюман неподражаем.

Вот передо мной повесть «Эдип-царь»; в ней развенчивается не гуманизм, а пустая шелуха фраз о гуманизме, этом достоянии отжившей эпохи, уже неспособной постичь непреходящий смысл мифа. Здесь также проявляется склонность Фюмана к фантастике, но это фантастика реального: так, его герои дискутируют, сидя в поливаемых тропическим ливнем заброшенных клетках для зверья — этом последнем прибежище отступающего немецкого отряда. Исполнена фантастики и другая прозаическая вещь Фюмана — «Капитуляция», — где молодой солдат, оказавшийся между жизнью и смертью в последний день войны, мечется в поисках выхода на фоне гигантской декорации, воздвигнутой из яви и сна. Точно так же Барлах{159} в Гюстрове, постоянно чувствуя тиски гарроты{160} на горле, искал прибежища для своего искусства, гонимого эпохой, и нашел это прибежище только в самом искусстве.

А вот очаровательная новелла под названием «Сорванец». Известно, что Фюман много писал для детей, однако этот рассказ не для детей, но о детях теперешних дней, детях в Германской Демократической Республике; это история одной не совсем удачной экскурсии на пароходе; история, в которой противопоставляются фантазия и действительность, раскрываются связи, существующие между детьми и искусством. Мне хотелось бы приводить и приводить выдержки из этого рассказа. Но лучше прочтите его сами от начала до конца.

Возможно, это и есть самая прекрасная вещь в томе. А возможно, и какая-нибудь другая.

Когда я несколько лет назад встретил Фюмана в Ленинграде на международном форуме писателей, мы совершили на катере совместную поездку вдоль гавани и дальше, с выходом в море. День был голубой, свежий и ветреный. Среди нас были русские, итальянцы, немцы, англичане. Мы беседовали друг с другом и смеялись, сидя или лежа на палубе. В стороне стоял Фюман, высокий, крупный, скорее застенчивый, но в то же время и обходительный; не записной оратор, без всякой самовлюбленности; костюм болтался на нем кое-как. Мне хотелось крикнуть ему что-нибудь веселое, но тут я увидел его лицо, преображенное лицо человека, чем-то захваченного. Он что-то увидел. Что он увидел там? Я невольно вспомнил тот день сейчас, когда впервые прочитал «Богемию у моря» — вещь мастерски сделанную, и сказку и кусочек современности, сагу о спесивости и солидарности, о землячествах и о государстве, называемом Германская Демократическая Республика, о северной ссылке и южных утратах. И о той, лишенной сентиментальности, естественной любви к родине, для которой не нужно слов.