К третьему пункту, собственно, добавить можно немногое. Вряд ли приходится спорить о том, что знание языка, с которого делается перевод, не во всех случаях столь уж невосполнимо. С его отсутствием приходится мириться, когда речь идет о переводе с менее распространенных языков, то есть когда число знающих язык поневоле ограниченно, а потому шанс отыскать среди них поэтическое дарование ничтожен или вовсе равен нулю. Недавно я читал послание некоего читателя в редакцию журнала, в котором он ругает плохой перевод. Автор письма, хотя и не знает языка подлинника, имеет вполне достаточное представление о том, что хорошо и что плохо по-немецки, и потому его протест против скверной публикации вполне оправдан. Не прав он лишь в своих выводах, когда указывает редакции, что в университетах-де полным-полно «специалистов», знающих данный язык и, следовательно, способных, как он полагает, сделать конгениальный перевод произведения, о котором идет речь. На этом примере видно, сколь распространено неверное представление о том, что́ требуется для перевода поэзии. Само собой разумеется, что специалисты могут помочь переводчику изготовлением подстрочников с редких языков и всевозможными полезными советами и указаниями. Но сами они не смогут сделать полноценный перевод, если не обнаружат мастерского владения своим родным языком, что, конечно, возможно, но все же встречается весьма нечасто. Если обратиться к редким языкам, то я не могу указать ни единого примера совпадения филологической квалификации и поэтической одаренности. Если же говорить о мировых языках, таких, как испанский или итальянский, мне, естественно, сразу же приходит в голову Карл Фосслер{167} и Вернер Краус, оба не только гениальные филологи и историки литературы, но и великолепные переводчики.
Если обратиться к моей собственной работе, то мне приходилось переводить с языков, которыми я не только не владею, но даже и вовсе их не знаю. Так уж получалось, мною двигало пристрастие, но при этом никогда не обходилось без колебаний и тяжких сомнений. Первый такой случай — венгерский поэт Аттила Йожеф, которым я восхищаюсь и которого отношу к величайшим лирикам нашего века, второй — это турок Назым Хикмет. В этом втором случае дело значительно облегчалось моей дружбой с поэтом, который читал мне вслух свои стихи и комментировал их на французском языке. В случае с Аттилой Йожефом мне сходным образом помогли мои венгерские друзья — они разъясняли стихи, предварительно снабдив меня превосходными подстрочниками.
К пункту четвертому: мучительное ощущение недостижимости подлинника, дающее стимул для повторяющихся из поколения в поколение все новых попыток «покорить» чужеземного поэта, — это ощущение, естественно, возникает только по отношению к значительным поэтическим произведениям. Порою сталкиваешься, правда, с печальным и одновременно забавным фактом, что весьма средний поэт в искусном переводе обретает новое и куда более сильное звучание; имен я здесь называть не буду. Наряду с этим есть несколько значительных поэтов — их немного, — чьи стихи сравнительно часто переводятся удачно. Конечно, борьба переводчиков за воссоздание большого поэта неизбежно связана с периодами усталости, пресыщения, с его языковыми и стилистическими особенностями, с тем новым светом, который каждая эпоха неизбежно бросает на поэта прошлых эпох. Из спектра, в виде которого предстает любое выдающееся произведение, каждое время считает себя вправе выбрать наиболее подходящие ему краски. Всем известно, что неудовлетворенность переводами Шлегеля и Тика из Шекспира — впрочем, по сей день непревзойденными переводами Шлегеля{168} — приводила ко все новым переводческим трактовкам. Перевод Гомера, выполненный Фоссом{169}, постепенно стал считаться устаревшим; как бы в полемике с ним одновременно появились переводы Рудольфа Александра Шредера и Тасило фон Шеффера, из которых последний, возможно, превосходит все еще сохраняющий свое значение классический образец. В длинном списке достойных переводов шекспировских сонетов, в начале которого стоит гениальный Регис, перевод Карла Крауса сознательно направлен против Стефана Георге, которому Краус ставил в вину «насилие над обоими языками».
Здесь речь идет об уже осиленном и о том, что можно осилить. Но вероятно, в каждом переводчике живет тот червь сомнения, то жало, о котором я говорил выше и которое не перестает его терзать, — своего рода отчаяние перед невозможностью преодолеть непреодолимые препятствия, которые все же каким-то образом должны быть преодолены. В противоположность Пабло Неруде, поэту очень сложному, которого я впервые стал переводить на немецкий язык и который, как оказалось, вполне поддается освоению, Арагон, крупнейшее, с моей точки зрения, поэтическое явление нашей эпохи, так и остался для меня неразрешимой проблемой. Соединение двух языковых традиций, из которых он вышел и которые я связываю с именами Виктора Гюго и Аполлинера, до сих пор, за редкими исключениями, не поддавалось переводу; сплошь и рядом происходило смешение стилей, которое было равносильно убийству оригинала. В результате мы уже многие годы стоим перед фактом, что огромное по своим масштабам, неоценимое по содержанию творчество этого поэта известно в Германии лишь понаслышке, то есть практически неизвестно. Я все еще мечтаю, что однажды сумею отыскать достойное соответствие стихотворению «Роза и резеда», этим шестидесяти четырем семисложным строчкам, которые оканчиваются двумя постоянными рифмами с попарной рифмовкой по схеме: аб, причем ни одно из рифмующихся с ними слов не повторяется. Я все еще верю, что должна найтись какая-нибудь возможность передать по-немецки неповторимое стихотворение «Il n’y a pas d’amour heureux»[59], в котором, как ни в каком другом, выразился безмолвный трагизм нашего времени, а переводчик бессилен уже перед заглавной его строкой, являющейся одновременно рефреном.