Я назвал здесь Арагона, но заключенная в нем проблема касается также и других поэтов, касается, если хотите, целых национальных поэтических традиций. В ранней поэме Маяковского «Война и мир», в том месте, где описывается, как освобожденные от войны нации приносят в дар человечеству самое лучшее, чем они владеют, говорится:
Так утверждает Маяковский, который, благодаря переводчикам Гупперту и Тоссу, является, собственно, на сегодняшний день единственным русским поэтом, чье творчество интегрировалось в немецкой поэзии — даже если я и могу себе представить процитированный отрывок по-немецки в более совершенной форме. Если Маяковский, несмотря на всемирное признание достижений русской прозы от Гоголя до Достоевского, Толстого и Чехова, все же прославляет в качестве величайшего духовного достижения нации именно русскую поэзию, то мы, ограниченные переводами, можем только догадываться, сколь многого мы лишены — и не только Германия, но Западная Европа в целом.
Я назвал здесь четыре пункта, составляющие квинтэссенцию моего опыта — чтения поэтических переводов и собственной переводческой деятельности. Но я позабыл о главном, о пятом пункте: о той борьбе, которую Сизиф-переводчик вынужден вести со шлаками, с пустой породой, точнее говоря: с упорными, отвратительно стойкими остатками перевода в переводимом произведении. До тех пор пока стихотворение все еще ощущается как переводное, говорить о какой-либо победе рано. Я несколько раз употребляю здесь выражение «интеграция» — в конечном счете именно в этом все дело. Известной поэтической виртуозностью здесь ничего не добиться; что особенно нанесло вред нашим и прочим европейским переводам русской поэзии, так это выхолощенность и унылый академизм языка. Усердие нескольких монополистов, переводческих машин, знающих язык оригинала, но в своем языке совершенно беспомощных, заполнило много томов и сокрушило еще больше надежд.
Довольно! Перевод поэзии — широкое поле для приложения сил. Широкое поле битвы, усеянное загадочными обломками, бездыханными переводами-подстрочниками, мертворожденными метафорами, вывихнутыми и окостеневшими синтаксическими конструкциями. Поле битвы, на котором полно побежденных и редко встречается победитель. Но если он есть — труд не напрасен.
1966
Перевод Е. Маркович.
Верлен
Из великих французских поэтов XIX века в Германии Верлен более других известен и достовернее всех прочих переведен. Конечно, Верлен не единственный, кто преодолел барьер между французской и немецкой поэзией, отказавшись от риторики и сухой описательности; северный рассеянный свет, исходящий из его поэзии, также не объясняет нам готовности и способности немцев к ее восприятию; скорее уж его программное «О, музыка на первом месте!»{170}, провозглашенное им в одном из самых известных стихотворений и не вполне передающее суть того, к чему он стремился и чего достиг, — я имею в виду мелодию, оттенок, нюанс, короче, все то, что немец охотно приписывает французскому духу, но что гораздо дольше и сокровеннее связано именно с поэзией немецкой. Добиться плавности в языке столь беспримерно жестких форм, внести в стих элементы живой речи вместо театрального красноречия, заменить педантичную точность намеком, многословное описание настроением — все это и было залогом длительной и демонстративной любви немцев к Верлену. Этому пристрастию, зародившемуся еще у Георге и Рильке, не миновавшему Стефана Цвейга и Карла Вольфснеля и дошедшему до Георга фон дер Вринга и Карла Кролова, мы обязаны многими прекрасными стихами.