Выбрать главу

Барон привстал. Йорк со смущением увидел на его лице нервный тик, которого он прежде не замечал.

— То был Франция!.. А мы? Наша чернь в эсэсовских мундирах расстреливает в Харькове детей. Я повторяю: они правы. Сесть за один стол с депутатами рейхстага, с коммунистами… Как далеко должно было все зайти, чтобы люди нашего круга приняли это наконец как должное. Я слышал передачи оттуда. Подожди, вот послушай…

Барон встал, подошел к радиоприемнику и стал ловить станцию. В приемнике зашуршало, потом послышались слабые, но отчетливые позывные передатчика: «Господь, металл в земле создавший…» Йорку вспомнилась школа… «…рабов на ней не пожелал…»{62} Рабов… Надо думать и думать. Нам понадобилось шагать по щиколотку в крови, чтобы начать думать.

— Опять глушат!

Из приемника вырывался треск и вой. Барон выключил приемник и отошел от него.

— Прости, я же совсем о тебе не думаю. Тебе сейчас надо лечь спать. Под моим кровом ты в безопасности, Петер. Но кто знает — надолго ли? Скоро тебе придется двинуться дальше. Ну, а пока спи и не думай о завтрашнем дне. Спокойной ночи.

Пожав Йорку руку, он ушел. Йорк вернулся в отведенную ему рядом комнату, Анна тихо промолвила:

— Спокойной ночи. — За все время ужина она не произнесла ни слова.

Йорк вздохнул, не торопясь разделся, запер дверь и погасил свечи. Потом вспомнил о пистолете, нащупал его в темноте, снял с предохранителя и, придвинув к кровати стул, положил пистолет на него.

Последующие дни Йорк провел в имении. Он почти не покидал своей комнаты. Сидя у окна, он глядел поверх страниц раскрытой книги на темневший вдали лес. Иногда к нему приходила Анна, он почти ни о чем не говорил с ней, только подолгу держал ее руку в своей. Вид из окна был ему знаком с детских лет, в переменчивом свете дня обуревавшие его некогда волнения и предчувствия вновь охватывали его душу. Там, за этими холмами, за голубоватой сенью лесов, широкая дорога вела через напоенные пчелиным гудом поля к самому морю. О, как он знал эту дорогу — лучше всех исхоженных им потом дорог! Память о ней вошла в него глубже, чем все ужасы, с которыми он сжился за последние годы. На железнодорожной насыпи все так же рос дрок; лежа под ним, он читал когда-то «Записки Мальте Лауридса Бригге»{63}, а из поездов, с грохотом проносившихся мимо, улыбались ему черные лица кочегаров.

На опушке леса по вечерам можно было повстречать каких-то незнакомых людей, которые приветливо улыбались и расспрашивали о столичных новостях. Деревни лежали окутанные вечерней дымкой, из растворенных дверей пахло свежевыпеченным хлебом, в тени навесов работники отбивали косы, готовясь к завтрашнему дню, и незнакомые девушки, мечтательно и застенчиво улыбаясь, поглядывали из-за оконных занавесок.

Когда свернешь с дороги и побредешь через поле, тропка становится все желтее от песка, и если она вдруг начинает ползти вверх — значит, скоро море, хотя и нет его еще на горизонте. Но ветер в лесу уже пахнет по-другому, и вскоре показываются первые дюны, и вот уже попадаются бочажки с солоноватой водой, и вдруг тебя как к месту пригвоздит, и ты долго-долго стоишь не двигаясь, и хорошо тебе быть одному. Да, что говорить, быть одному у моря всегда хорошо — совсем одному на всем пространстве раннего утра, когда на горизонте вырастают белые башни первых парусников, а море покоится в своей необозримо древней, таинственной красе, или в полдень, когда последние курортники уже разбрелись по шатким мосткам к своим отелям, или под вечер, когда прощальные лучи заката волшебно золотят чугунную резьбу причала, а далекая музыка курортного оркестра звучит торжественней и громче. Перед трагической величавостью моря становились ничтожными все мальчишеские невзгоды, которые обычно так пугали его и доводили до слез. Он безотчетно воспринимал их как основу своего существования и как связующее звено, приближающее его ко всеобщему страданию, лишь спокойно и непреложно приняв которое он мог обрести свое место в мире. Море неслышно, но явственно словно бы давало ему ответ на вопрос о смысле жизни, и тогда его одиночество становилось как бы частью бессчетного множества других одиночеств и тем самым обретало в них защиту.

Видения его юности одно за другим проплывали перед ним: прогулки верхом в звенящем лесу; лошади спотыкаются на круче; он не может сдержать внезапных слез, уткнувшись лицом в колени матери, — она ни о чем не спрашивает, но понимает все; вечера, когда в доме ждут гостей и родители, празднично нарядные, красивые и немного чужие, обнимают его, отсылая спать; он проходит через гостиную, мимо раскрытого рояля, и гувернантка отводит его в спальню. Он быстро погружается в сон и внезапно просыпается в темноте: дивная музыка, прекрасней которой он никогда не слышал, долетает к нему сквозь стены. Он знает, играют трио Чайковского, а теперь Брамса, и со сладостным чувством защищенности засыпает снова, а музыка продолжает звучать и во сне.