Выбрать главу

Сарай во дворе, в котором стоит их Чернуха, настежь распахнут, и ветерок шевелит серую, спутавшуюся прядь прошлогоднего сена на порожке: Чернуха, он знает,на лугу за домом, где кончаются огороды, и бежит во всю мочь, с восторгом слыша босыми ногами, как мягко проминается под ступнямн мурава, туда, к Чернухе, по меже между вскопанными уже, засаженными и заборонованными огородамн; мать, присевши подле Чернухи на корточки, доит ее, оглядывается — видит его и, подобрав с травы эмалированную зеленую кружку, принимается доить в нее. И когда он, запыхавшись от долгого быстрого бега, подлетает к ним, кружка уже полна, мать поворачивается к нему с улыбкой и подает ее, он схватывает кружку обеими руками и начинает пить, счастливо и благодарно глядя поверх нее на мать, н вдруг с ужасом понимает, что мать — старая, такая, какой была в последние свои перед смертью годы и какой, разумеется, не могла быть в его детстве, ужас сжимает ему горло судорогой, не давая глотать, он поперхивается и видит, что это вовсе и не мать даже, а та грузная усатая старуха, что снилась ему уже прежде, Галя Лажечникова, первая его любовь, обманувшая его с другим, да и сам он вовсе не пятилетний мальчик, а нынешний он, шестидесятичетырехлетний старик, и, глядя на него с любовью, горестью и страданнем, старуха говорит с ласковым упреком: «Ну?.. Пришел наконец. Выпей до дна, выпей. У дна — самая она сладость…»

Евлампьев знает, что пить ему не надо, не сладость, а горечь там, на дне, но в нем больше нет инкаких сил противиться старухе, н он покоряется ей, пьет, закидывая голову все выше, так оно н есть —

горько у дна, но будто уже и не властен он над собой — молоко протекает в него, как по какому-то желобку, ин когда он отрывается от кружки, опускает голову — перед ним не усатая оплывшая старуха, а сияющая всей своей свежей, упругой юностью Галя Лажечникова, та, которую он знал и любил, и она смотрит на него с той, забывшейся уже им прельстительной, зовущей улыбкой и протягивает к нему руки: «Господи, милый, как я изждалась тебя…»

И, уже не осознавая, что делает, совсем уже не во власти над собой, Евлампьев ответно протягивает к ней руки, ощущая одновременно, как и в нем самом все наливается молодой, крепкой силой, как мягчеет и оживает его дряблая, старческая кожа, но она, эта молодая Галя Лажечникова, она не дала ему коснуться. себя, она отступила и поманила за собой, отступила еше и еше поманила, и пошла, пошла по этому зеленому майскому лугу, все время призывно подманивая его, и он сделал шаг, другой, еще мгновение что-то в нем противилось этому — и рухнуло, обвалилось, он сделался готов идти за нею, куда ни поведет… Евлампьев, стараясь не шуметь, поднялся, прошел к стулу, на спинке которого висела его одежда, и стал одеваться. Металлическая пряжка ремня на брюках, когда он взял их, звякнула. Маша на кровати подняла голову, и он замер.

— Ты куда это? — испуганным шепотом спросила Маша.

Евлампьев вздрогнул и проснулся. И в тот же миг его облило холодным страхом — куда это он собирался, спящий, куда одевался? — ничего не отвечая, беззвучно, он повесил брюки, снял рубашку, надетую прямо поверх пижамной, и лег обратно.

Маша на кровати опустила голову на подушку.

«Куда это я шел?..» — уже с недоумением подумалось Евлампьеву.

Он закрыл глаза и тотчас снова заснул.

И только заснул, тот, прежний сон вернулся к нему, но Галя Лажечникова уже никуда не уходила, не звала никуда, она стояла поникше, со скорбным, несчастным лицом, и смотрела мимо Евлампьева куда-то в пространство перед собой, и снова, оказывается, была она уже этой одышливой, толстой старухой, и не на лугу происходило дело, а в маленькой, узкой комнатке с низким потолком, и странно, при чем здесь Галя Лажечникова, при чем старуха, — Аксентьев же это был, друг его юности, он сидел посреди комнаты верхом на стуле, в любимой своей позе — уперев подбородок в положенные на спинку руки, и улыбался радостно и светло: «Ленька! Как по тебе соскучился! Сколько не виделись!..» — «Димка! — сказал Евлампьев со счастливым изумлением. — А ты не умер, да?!» — «Как не умер? — отозвался Аксентьев.—Давно уж, и даже могилы нет. Но в тебе-то ведь я живу?» — «Живешь, живешь!» — торопливо, с горячностью, боясь, что он не поверит, проговорил Евлампьев. «Ну вот видишь, — сказал Аксентьев. — Оттого и свиделись. Дай-ка я тебя, потроха такого, обниму, что ли!..»