В КОМНАТЕ!
– О чем это вы? – спросил я с наигранной храбростью, покрывшись гусиной кожей.
Она схватила мою руку, перевернула ее ладонью вверх и, прежде чем я успел вырваться, стала писать на моей ладони черным фломастером, которого я раньше не замечал. Через несколько секунд, завершив свое занятие, она зашагала прочь.
– Эй! – крикнул я, но она не оглянулась. Мне и не хотелось, чтобы она оглядывалась.
Я уставился на свою ладонь: что она там накалякала? Как я и боялся (или знал?), это оказался адрес.
В КОМНАТЕ…
Как она узнала, что я хочу стать писателем? Связана ли упомянутая ею «комната» с той, о которой говорил мой отец? Вопросов было слишком много, ответов – ни одного.
Адрес на моей ладони указывал на весьма отдаленное место. Я жил в Анахейме, а улица, название которой красовалось на моей руке, находилась в Лос-Анджелесе. Она упоминалась в выпусках новостей – вероятно, в связи с какими-то преступлениями. Я знал, что непременно отправлюсь туда, чтобы все выяснить. Вместо того, чтобы вернуться домой, все обдумать и попытаться прийти к логическому умозаключению, я решил ехать туда немедленно. Я заправил бак на ближайшей колонке, включил навигатор и помчался по шоссе Санта-Ана на запад.
Улица располагалась в центральной части города, среди небоскребов. Я терялся в догадках, к чему готовиться, и по пути успел навоображать всякого, от склада до богатого особняка и ночлежки. Но навигатор привел меня к одному из типичных для Лос-Анджелеса небоскребов, бетонному офисному билдингу с одинаковыми рядами окошечек – такие часто можно видеть в черно-белых кинофильмах 1940-х годов. Он уступал высотой соседним гигантам из стекла и стали, но все равно был внушительным и, несмотря на почтенный возраст, все еще использовался: через стеклянные двери сновал взад-вперед деловитый люд.
Мне пришлось изрядно поколесить по окрестным кварталам, по улицам с односторонним движением, прежде чем нашлось свободное парковочное место рядом с закрытым итальянским рестораном. У меня не было монет в четверть доллара для паркомата, но он оказался современным, принимающим кредитные карточки, поэтому я заплатил за час стоянки и зашагал по боковой улице к зданию.
Заправляя машину, я переписал адрес со своей ладони на краешек дорожной карты Калифорнии, которую возил в бардачке, на случай, если чернила быстро сотрутся, но они еще были видны, поэтому, войдя в холл здания, я справился с надписью на ладони: комната 511. Пятый этаж, решил я и дождался одного из лифтов.
Коридор на пятом этаже был пуст. Я услышал музыку и пошел на звук. Он доносился, ясное дело, из-за последней двери на этаже, – деревянной, с облупившейся краской, как в любой из квартир в любом жилом доме. На уровне глаз к двери были прибиты три металлические цифры: 5, 1, 1.
Не найдя звонка, я постучал. Никто не ответил, тогда я постучал снова. К музыке примешивались другие звуки, которых я не мог распознать, но дверь мне не открывали. Тогда я повернул дверную ручку – и дверь медленно открылась.
В помещении передо мной было сумрачно, но не темно. Ни окон, ни осветительных приборов. Здесь оказалось гораздо просторнее, чем я ожидал, и было полно народу. Мужчина в блузе рисовал на огромном холсте абстрактную картину. Женщина играла на пианино.
Один из людей был моим отцом.
И он танцевал.
Я застыл в двери, словно к месту прирос. За все прошедшие годы он ни капельки не переменился. Те же волосы, лицо без морщин, даже одет был вроде бы так же, как тогда. Подпрыгивая и вертясь на месте, он узнал меня.
– Я знал, что ты придешь! – радостно воскликнул он.
Мне было страшно на него смотреть. Не только потому, что он не постарел, но и от того, как он танцевал, из-за самих его движений. В том, как болтались его руки, была самозабвенная бесшабашность, хаотическая свобода, которой я никогда в своем отце не замечал. Но не только она. Он неправильно двигался, танцевал не так, как принято: какая-то стихийная, пугающая хореография, какой вообще не должно было существовать. Вот что привело меня в неописуемый ужас!
Лиз Нгуен, как я теперь разглядел, тоже была там и тоже вытворяла нечто пугающее, противоестественное, опровергавшее все, во что я верил. Моя реакция казалась бессмысленной – ведь это был всего лишь танец, – тем не менее я не вру, описывая свои чувства. То, что она выделывала, доводило до крайности то, что она позволяла себе в прошлый раз, когда разогнала остальных танцоров. Это был какой-то нечестивый, мерзкий танец, сопровождаемый улыбкой – ужасающей улыбкой. Как и мой отец, она не повзрослела, оставшись той же семнадцатилетней девушкой, какой была на празднике Сэди Хокинс почти десять лет назад.