Крайняя степень жертвенности – распятие. И не столько потому, что распинание человека в первом веке нашей эры, на момент распятия Иисуса Христа, было крайней формой унижения человека. А прежде всего оттого, что Богу позволить убить Себя людям! – это, конечно, высшая форма проявления самопожертвования.
И, конечно, самопожертвование – одно из самых истинных проявлений самоиронии. Потому как, Богу позволить убить Себя людям! – это, конечно, высшая форма проявления самоиронии. То есть крайняя степень самоиронии – распятие. Значит, блаженны нищие духом, ибо таковые в высшей степени самоироничны.
Так вот поэтический тест, содержащий в себе духовную пружину вдохновения, – это особая форма самопожертвования, то есть одно из проявлений высшего порядка самоиронии. И это еще одна из привлекательнейших особенностей поэтической войны (не пустого соперничества, а настоящей ратной брани на жизнь и смерть) с хаосом и бренностью вселенной, человеческого мира.
Параллельный ветер
Луна карабкается ввысь. Дождь прекратился. Жена читает вслух для дочери под лампой миф о вечной плоти Агасфера. Вечереет. Мир на исходе дня. Передо мной молитвенная ночь. Всё пахнет жизнью: глаза надменные жены, ликующая дочь, жующая просфору на ветру, волхвы, пришедшие к Христу за раннею звездой, крест на стене и образ Серафима на груди, дорога между озером Святым и башней угловой, фитиль звезды, зажженный от последнего луча, и этот дом, объединяющий всегда и всех репатриантов. Я человек из Нового Завета. И у меня сердечный клапан выкован из благодатного огня, глаза мои не жалуют границ, во мне моря земные вместо слез. Я – голоден. Я всюду и нигде. Я – оттиск мироздания. Но нет и у меня ответа на вопрос, в котором нет ответа на ответ: какая разница – между соленой плотью Лотовой жены и вечной плотью Агасфера? Для них есть лишь одна определенность – стоять всегда или всегда бежать! Какая, в сущности, формальность, владельцам плоти той уже не вознестись, им вечно жить в пространстве голубом, им не дано узнать, что значит, умереть, чтобы воскреснуть! Им остается только плоть. Плоть пахнет всем. Всё называется словами. Слова не пахнут никогда. Ведь запах – это слово. И слово отделяется от слов. И слово слово словом (и никаких меж ними запятых). Слова вне времени, а время вне пространства (как вариант: слова вне запаха, а запах вне пространства). Какая, впрочем, разница – ведь их никто не ждет, к их равенству добавить ничего нельзя (ну разве что сомнения). Ну разве что услышать чьи-нибудь слова: «Такое небо голубое утром, когда глаза твои такие голубые! И я уже иду к тебе. Давай скорей договоримся, я в руки дам тебе ключи, я покажу дорогу, которую пройдешь, и расскажу тебе об удивительном и странном сне, который ждет тебя за дверью, в которую войдешь, когда ключом откроешь дверь. А там: холодным днем – таким холодным, что даже губы посинели, и пятнами пошли ладони, глаза заиндевели – я жду… Нет-нет. Прости. Сейчас не до тебя. Ты знаешь – я всегда с тобой, я никогда тебя не забываю, я думаю всегда, и я всегда тебя желаю. Поэтому ты вправе ожидать, что днем холодным и таким пугающе обычным, там на углу Тверской, как раз между Крещатиком и Елисейскими полями, между Кремлем и Эрмитажем я жду тебя. Но, нет. Прости. Не до тебя. Я жду хромого иудея Агасфера. Он шел ко мне давно, и он уже давно забыл, откуда и когда он вышел, и почему идет столь долго, столь давно. Он помнит лишь одно, что на углу Тверской, между Крещатиком и Елисейскими полями, между Кремлем и Эрмитажем, холодным днем, таким пугающе обычным, под моросящим с самого утра дождем, его жду я, с заиндевевшими глазами и в шляпе, сдвинутой на лоб. Я знаю слово. И я его произнесу. И он его услышит». Не помнит Агасфер – откуда вышел вечный жид, и кто его послал, и он не помнит Слово, которое забыл в тот миг, когда он пошутил над Тем, Кто шаркал вслед кресту, скрипя подошвами по камню и песку, глотая кровь и слезы на ходу, над Тем, Кто шел к Отцу. В тот миг от Агасфера отделилось Слово, Оно покинуло его, и Агасфер стал вечной плотью на земле, и собственное Слово Агасфер забыл, он будто умер над землей, он будто превратился в древнюю оливу, которую давным давно дед деда Агасфера посадил в Иерусалиме, на краю двора; к стволу ее всегда привязывали полотно, которым накрывали двор от солнца в летнюю жару, под зеленью оливы той (теперь уже сухой оливы той) стоял всегда огромный стол. Однажды Агасфер упал с оливы той, когда привязывал веревкой полотно к стволу, и даже не ушибся, попав в объятия отца. Тогда отец нахмурился, потом заулыбался, потом вошел он в дом, потом он сел, и посадил он сына впереди себя, закрыл глаза и тонко-тонко, тихо-тихо, нежно-нежно, едва слышно, запел про то, что пел ему его отец, про то, что пел тому его отец, про то, что пели все отцы, которые зачали Агасфера, которые всегда его оберегали (и видит Бог, не сберегли). «Чем выше в гору». – Пел отец: «Тем дальше от земли, тем сумрачней неотвратимое падение. И берегись сынок, чем дальше от земли, тем ближе к Господину. А там страшись, мой Агасфер, Отца познавши – Сына не признать»! – Кадык отца задергался, набухли вены на висках, отец с закрытыми глазами продолжал: «Я пел тебе, мой Агасфер, запомни все, что я пропел тебе, запомни песню Агасфера, Агасфер». Отец обнял его, поцеловал, поставил впереди себя, и сделав странное движенье правою рукой, провел он в воздухе незримую окружность, с диаметром от головы до ног, закрытого от страха Агасфера, а в круге том изобразил он крест, коснувшись лба, пупа, затем, поочередно, от правого на левое плечо, предплечий двух наружного обличья Агасфера, и прокричал: «Мой Агасфер, – вот твой предел, который ты не в силах будешь одолеть, или твоя надежда. Иди туда, или останешься навеки на земле, скитаясь по ее пределам безутешно, вслед за блуждающей и вечной плотью». При этом взгляд отца, как две звезды, вонзился молниями в небо за окном. Нечеловеческий разбег отцовского ума: «Ведь страха больше нет! Я жертвую собой во имя Агасфера. Вот шанс для первенца, для Агасфера моего. Я умираю. Мой Господин, не оставляй меня и Агасфера»! И вот уж труп отца лежит на глиняном полу в ногах у Агасфера. «Мой Агасфер… Мой Агасфер… Мой Агасфер…(бесчисленное множество понятий встает за бесконечным повтореньем точек)». – Шептали губы мертвого отца. Отцовский тихий шепот навсегда. Затихло все. Лишь только шепот мертвых губ – «Мой Агасфер… Мой Агасфер… Мой Агасфер…». Мрак ночи наползает на Иерусалим. Сады мерцают под единственной луной. Дома ютятся ближе к Богу. Печальный Агасфер приник к губам отца, затих под шепот мертвых губ, и ровно задышал, как будто зашептал в тональности отцовских губ (по направленью к небу): «Как хорошо, что нет отца. И мать еще не знает об отце, и сестры. О чем отец мне говорил? Что показал? Какой-то круг с крестом каким-то. И как потешно шевелятся губы мертвого отца, простые, мертвые, родные, слова одни и те же повторяют. Люблю его. Но плакать не могу еще. Уйду, пока никто нас не увидел. И унесу с собой отца. В песках, вдали от города его похороню. И никому не покажу я мертвого отца. В Иерусалим вернусь лишь после смерти матери и всех сестер. Меня забудут все. Ведь все умрут. Какою нежностью проникнут я ко всем моим родным, которых больше не увижу. Не понимаю, почему я должен уходить, зачем теперь мой дом – пустыня?! На сердце у меня пустыня. Так горько мне. Так одиноко. Легко прощаться с прошлой жизнью». Еще не вечный Агасфер прополз змеей между родными, сестрами, домами, небом и луной, взошел в пустыню. А ночь не прекращалась, как когда-то день в долине Аилонской, когда молитвой Иисуса Навина остановились солнце и луна над битвой в Гаваоне. А может быть не ночь остановилась, а Агасфер, из ночи в ночь переходя, не покидая прежней ночи, он