Выбрать главу

О чем рассказывал в этот раз Полонез?.. О чем-то очень хорошем и беспечальном — каким и должно видеться в двадцать лет все тебя окружающее и твоя собственная жизнь, прежде всего. Чудилось: в белом платьице, на легких быстрых каблучках, откинув голову и ничего не видя, ничего не чувствуя, кроме сильных и надежных рук партнера, танцует девушка. Летят, рассыпавшись, ее золотистые волосы, от которых исходит холодок и свежесть цветущего яблоневого сада, летят огни, летят ничем не омраченные думы и надежды. Какая грусть, какая печаль — если даже и загрустила, запечалилась эта мелодия? Все это только так: легкое недоразумение, быстро высыхающие слезы — как земля после тихого летнего дождя, и снова — летящее золото волос, летящие огни, дивная и — пока, кажется, — нескончаемая сказка молодости!..

Переждав, пока утихнут словоизлияния — в этот раз менее шумные, но более искренние, — хозяйка, чуть робея, спросила:

— Тарас Андреевич, а может, и вы сыграете?

Старик хмыкнул, насупил грозные неприступные брови — я почему-то ждал, что он сейчас откажется, да еще грубовато, — и неожиданно согласился:

— А что? Пожалуй. Раз уж Костя начал состязание!.. Только мой Полонез другой будет — стариковский…

Он подошел к инструменту, сел, покряхтывая, на пискнувший под ним винтовой стульчик, неторопливо пригладил свой реденький седой ежик.

Третий раз подряд — если это даже Полонез — было, по-моему, явно многовато; я начал пробираться к балкону и тут же остановился, словно чем-то внезапно застигнутый.

Тоненько ударили в хрустальные ступки серебряные пестики-молоточки: трам-там-там-там-там-там!.. Так в лесной тишине обозначаются вдруг упругие бубенчики невесть откуда возникшего ключа; так на рассвете — отчетливо и дробно — пробегают по железной крыше первые капли дождя; так, наконец, свежо, чисто дышит вам в щеку сидящий у вас на руке и доверчиво прижавшийся годовалый ребенок. И вслед за тем вступила ясная мелодия — легко, без всяких усилий, смывая на своем пути все лишнее, наносное, мягко и безбольно освободив от скорлупы условностей твое сердце и обнажив его.

Пораженный, я оглянулся, не понимая, что происходит, и отказываясь понимать, что чудо это творит все тот же седой старик с беспомощно насупленными бровями и сизым, как переспелая ежевика, носом. Он бросал свои длинные, мучнисто-белые пальцы на черные клавиши с такой силой, что казалось, сейчас выломает, сгрудит их, и они, ликуя, отвечали ему родниковыми голосами скрипок; вот он осторожно вытягивал руки, почти не дотрагиваясь до клавиш, и они сами, выскакивая из своих белых щелей, ластились к ладоням повелителя, откликались далеким колокольным звоном.

Сколько же всего вобрала в себя эта удивительная мелодия! Кружились вокруг фонаря серебристые бабочки; в белом платьице, на тонких каблучках плыла в вальсе девушка — с лицом, то нежным и юным, каким оно было когда-то, то вдруг поблекшим, с первыми морщинками — каким оно стало теперь, — торжествовала жизнь идущая, светло печалилась — уходящая.

Стены маленького зала стали шире, выше потолка; мелодия то взмывала, то падала, рушилась — так, что перехватывало дыхание, и казалось, что ей тут внимали не только люди, но и вещи: какие-то фотографии над пианино, фужеры с недопитым вином, холодно поблескивающие нержавеющей сталью ножи и вилки, — все сейчас было прекрасно и странно. Не мигая, смотрел куда-то в угол студент, переставший оказывать знаки внимания сидящей рядом девушке; сжав ладонями горящие щеки, забылась она сама; обескураженно и беспомощно моргала потяжелевшими ресницами пожилая женщина; часто и медленно кивал головой хозяин дома, что-то задумчиво подтверждая…

ОТЕЦ

Воспитательно-трудовая колония — сразу за городом. Плотно сведенные железные ворота, глухой забор, несколько рядов колючей проволоки, деревянные зонты сторожевых вышек и совсем по-домашнему — скамейка у проходной под старым густым тополем.

На скамейке понуро сидит старик в помятом бумажном пиджаке и в кирзовых, несмотря на жару, сапогах. Из-под фуражки выбиваются седые косички давно не стриженных волос, худой подбородок густо зарос сизой щетинкой, — видно, что прибыл издалека. Между ног стоит потертый, плотно набитый чем-то рюкзак, сверху положен свернутый ватник.

Я присаживаюсь рядом, закуриваю. Старик, покосившись, негромко просит:

— Угости, сынок. Если не жалко.

— Пожалуйста, пожалуйста.

Он глубоко затягивается — худые щеки западают, редкая сизая щетина топорщится.