…То весеннее утро началось для меня приятной новостью: просматривая только что доставленную почту, обнаружил, что республиканская молодежная газета «Ленинская смена» напечатала мой рассказ. При соответствующих дружеских комментариях газета поочередно побывала в руках всех сотрудников, потом я ревниво отобрал ее. И, занимаясь текущими редакционными делами, нет-нет да и выдвигал ящик письменного стола, украдкой поглядывал на крупным «гермесом» набранный заголовок: «Мать»… А под вечер мне принесли телеграмму из Алма-Аты. Недоумевая, открыл склеенный бланк — и уши мои от радости запылали! «С удовольствием прочитал рассказ…», затем еще всякие хорошие слова — и подпись: Иван Шухов.
Три книги поразили когда-то мое, да и не только мое, воображение — «Тихий Дон», «Бруски» и шуховская «Ненависть». И поныне в моем представлении тремя этими произведениями начинается советская классика. Посему и нетрудно понять ликование начинающего литератора, нежданно-негаданно получившего телеграмму от самого Шухова! Отмеченного Максимом Горьким, бывавшего у него дома и, поразительно, написавшего свою знаменитую «Ненависть» в двадцать пять лет, — я был старше на три года… Суетливый редакционный день кончился, редакция пустела. Потрясенный, я показал телеграмму своему товарищу, Андрею Дубицкому, литературному секретарю, художнику и поэту. Несколько скептически воспринимавший мои писания, он изумленно покачал чубатой головой, разлетистые брови его поползли вверх. Затем телеграмму прочитал редактор. Иван Тимофеевич Березовский бросил на меня какой-то странный, изучающий взгляд, будто впервые видел своего надоедливого заведующего отделом. Забегая вперед, скажу, что после этого насчет всяких литературных публикаций в газете, моих и не моих, редактор стал еще уступчивее…
Моя тихая щенячья радость вскоре улеглась, — даже тогда, в пору литературной младости, я не особенно переоценивал свои скромные возможности; помнившееся секундное прикосновение к прославленным именам осталось в памяти как шелест птичьих крыл над тобой… Если же говорить совершенно серьезно, внимание такого крупного писателя сыграло и немалую роль в моей дальнейшей литературной судьбе. Окрыление, озарение — категории, увы, ко мне, просто работающему и усидчивому, не относимые. Нет, телеграмма И. Шухова сделала для меня нечто большее: вселила какую-то уверенность в дальнейшем, явилась той поддержкой, в которой на определенных возрастных изломах нуждается каждый пишущий. И конечно же заставила — поначалу, возможно, и не очень осознанно — построже, потребовательней отнестись к тому, что и как ты делаешь и собираешься делать: а вдруг и вправду это кому-то нужно?.. Что же касается самого рассказа, то признаюсь: несколько лет назад, обнаружив в своих архивах-залежах пожелтевшую газетную вырезку, я перечитал ее с чувством неловкости. И подивился: надуманно, сентиментально, и что тут нашел Иван Петрович, добрый человек, — уму непостижимо!..
А встретились мы с ним полтора года спустя в Омске, где я в ту пору работал редактором книжного издательства. В телефонной трубке прозвучал очень характерный, низкий голос, — назвавшись, Иван Петрович сказал, в какой гостинице остановился и что хотел бы повидаться.
Мчался я к нему со своим другом-приятелем Борисом Малочевским, тоже молодым литератором, ныне — членом Союза писателей, автором ряда книг.
Коренастый, в пижамной полосатой куртке, в очках с толстенными стеклами, с такой короткой шеей, что подбородок, казалось, лежал прямо на груди — это, вероятно, и придавало неуловимо задиристый вид, — Иван Петрович шел навстречу, протягивая руку.
— Ну, вот и познакомились. Раздевайтесь.
От робости едва ли не развязный, я снял пальто и, намереваясь плюхнуться на диван, смахнул лежащую на нем меховую шапку.
— Да что вы делаете! — не закричал, а гневно заорал Иван Петрович. — Чай разлили!
Откуда ж мне было знать, что хозяин номера настаивал под шапкой чай, — фарфоровый, с красной розой чайник лежал на боку, по полотняной накидке расползалось бурое пятно.
Минуту-другую спустя Иван Петрович уже добродушно похохатывал, порядок был восстановлен, шапка водружена сушиться на батарею, чай заварен снова. Придя в себя и оглядевшись, я понял, почему этот злополучный чайник под меховым колпаком был помещен в самом неподходящем месте: на стоящем у окна небольшом письменном столе лежали книги, папки, развернутая на середине рукопись. Вручив нам по стакану крепкого, темно-вишневого чаю, Иван Петрович, сел на стул, мы — против него — на диване, товарищ мой незаметно и глумливо теснил меня к краю, чтобы я очутился на сыром и теплом пятне…