Выбрать главу

Топор уже не стучал. Я вынырнул из-под деревьев и придержал шаг.

Сидя на табуретке, прислонившись спиной к завалинке, Иван Иванович спал. Открытые по локоть жилистые его руки были сложены на груди; в проношенных до дыр тренировочных штанах просвечивали острые коленки; седая, теперь совершенно белая голова была откинута назад, и на обмякшем лице неладно, как у неживого, темно синели тонкие, будто износившиеся веки. Нынче мы с ним даже о международном положении не потолковали. Почувствовав, как кольнуло в сердце, я осторожно, чтобы не скрипнуть, откинул провисшую на ременных петлях калитку…

…Минуло еще несколько лет. Многокилометровая улица, по которой мы ходили в центр города и по которой после первого приличного дождя было не пройти, не проехать, начала покрываться асфальтом, за дорожниками двигались монтажники и электрики, ставящие серебристые столбы и натягивающие медные провода, — прокладывалась новая троллейбусная линия. Пошел я посмотреть, как преображается улица, и столкнулся с Глафирой Емельяновной. Я узнал ее сразу, хотя и она изменилась, она меня — только после того, как окликнул ее.

— Не позвали бы — мимо бы и прошла. Не признала, — по-прежнему певуче, но не так радушно, обрадованно, как прежде, ровно, будто устало отозвалась она, с облегчением снимая с плеч коромысла с обвязанными марлей ведрами. — Волос-то на голове, гляжу, не остается. А моего Ивана Ивановича четыре года уж нет.

Произнесла все это она подряд так ровно и устало, как говорят о горьком, давно отплаканном.

— Да как же так? — поразился я.

— Обыкновенно — сердце. Он завсегда на него жаловался. Пока работал — тянул. А на пенсию вышел — все хуже да хуже…

Как мы сами меняемся, мы обычно — каждодневно видя себя в зеркале — не замечаем; как меняются другие, особенно если долго не встречался с ними, — поражает, в утешение тут же приходит верткая услужливая мыслишка: «Ну, сам-то… сама… я еще ничего!..» Глафира Емельяновна очень уж сдала: некогда пышная, дебелая, полная душевного спокойствия, она похудела, словно усохла, и, как это всегда бывает в таких случаях, кожа у нее на скулах обвисла, шея покрылась морщинами. Да еще вот это выражение усталости, покорности. Причем одета она теперь была получше, чем прежде: в шелковой, кофейного цвета кофточке с отложным воротничком, в серой клетчатой юбке и коричневых, на низком каблуке туфлях, запыленных, но незаношенных. Ах, время, время, и достаток-то ты приносишь нам с опозданием!..

— А как дочки, Глафира Емельяновна? — поспешил я увести ее от неизбывного.

— Спасибо, спасибо! — оживилась-оживела Глафира Емельяновна, выцветшие до белесости глаза ее по-былому засинели — мягко, ласково и горделиво. — Галя с мужем на Дальнем Востоке живет. Двое уж внучаток у меня — Боренька и Машенька.

Как это нередко бывает, первой дождалась своего короля младшая из сестер. Приехал в отпуск к родителям офицер-моряк, высмотрел где-то черноглазую порывистую Галю и через месяц увез ее.

— Хорошо живут, — певуче, тихой радостью светясь, рассказывала Глафира Емельяновна. — Не каждый год, а уж через год обязательно проведают — внучков привезут, бабку потешут. Галя в конторе по строительству работает, у нее тоже все хорошо. Мне бы, конечно, с ними, с ребятеночками, жить. Боренька-то осенью в школу уж пойдет, а Машенька — крохотулька, ей бабу-то надо бы. Пишут, уговаривают. Сами, говорят, за тобой прилетим; страшусь — больно уж далеко! Да и куда мне — под завязку-то — от дома, от сада. От родной могилки? Рядышком-то, в свою землю, и ложиться сподручнее…

— А Леля как? — снова поспешил я с вопросом.

Поредевшие русые брови Глафиры Емельяновны нахмурились; по лицу, сдувая оживление, словно ветер пронесся.

— Тоже замужем. Хорошо живет. — Глафира Емельяновна помедлила, жестко добавила: — Лишку хорошо.

Впервые довелось услышать, чтобы мать выказывала недовольство благополучием родной дочери.

— Что так, Глафира Емельяновна?

— Вы у нас сколько не были? Не упомню уж… — Глафира Емельяновна пытливо взглянула на меня, либо и вправду подсчитывая, сколько я не был у них, либо прикидывая, можно ли после такого долгого срока доверяться человеку, осталось ли у него что-то от былого доверия, и, очевидно, решила, что да, осталось что-то. Вздохнула. — Взяли бы да зашли… Живем все в том же, в нашем дому. А узнаете его — навряд ли. Пристрой сделали. Четыре комнаты теперь — хоромина!

— Так разве это плохо, Глафира Емельяновна?

— Уйдут с мужем на работу — одна и топчусь день-деньской, — не отвечая или, наоборот, с предельным откровением отвечая, продолжала Глафира Емельяновна. — Как вон кулик на болоте… На их половину и не захожу уж. Все ковры, все блестит — ни пройти, ни сесть. Вокруг сада забор, повыше меня, поставили. Собачью будку с кобелем завели. Перед людьми, перед соседями срамота: будто кругом — ворьё. И все им мало — все тащут, все волокут. А куда им — двоим-то?