И теперь не знаю даже, как Вам все правильно описать, — сам многое не понимаю.
Женился я на хорошей девушке, жизнь прожили — не пожалуешься. Дети взрослые, на своих ногах уже, недавно стал дедушкой: первый внук народился. Работаю тоже ни хорошем месте — бухгалтером треста, вдобавок к фронтовым имею трудовую правительственную награду. Живем в достатке, двумя домами. И говорю Вам, не пойму, с чего это под старость опять мне госпитальная сестра Саша вспоминаться начала. То приснится, то на улице вдруг поблазнится — она. Хотя и понимаю, конечно, что за тридцать лет и она другая стала, скорей всего и не узнал бы, наверно. Ничего в своей жизни менять я не хочу — всем доволен. Дай бог каждому так прожить — в тепле, в семье, в уважении! А вот повидать Сашу или голос ее хоть разок услышать — хочется. Как наваждение какое. Вроде бы последнее желание — как вон у кого перед смертью. Притом и помирать-то будто не собираюсь: чувствую я себя неплохо, на здоровье особо не жалуюсь. Самое же плохое, что никому про это не расскажешь, ни с кем не поделишься — засмеют. И выкинуть не могу — помимо воли это моей!
И вот порешил я обратиться к Вам — книжка Ваша к тому меня и надоумила. Не сможете ли разузнать, — может, она, Саша, все так же в Вашем городе и проживает? Я прикинул: выяснить лучше всего через военкомат — медсестры были военнообязанные, на учете, и не все же они — Саши! Мог бы я в военкомат написать и сам, да опасаюсь, что не станут они из-за меня, из-за такого дела, бумаги старые ворошить. А Вам не откажут, Вы только позвоните им!
Если же из этого ничего не получится — все возможно, — тогда о другом Вас попрошу, вроде взамен. Нельзя ли, чтоб объявили по радио: так и так, мол, — передаем привет-весточку от Петра Афанасьевича Серова, что лежал тут в госпитале, бывшей медицинской сестре Саше. И по его просьбе исполняем для нее песню «Жди меня». А вдруг услышит да откликнется? Больше-то мне ничего и не надо.
Песню же эту заказываю вот отчего. Пели ее раз по радио, когда Саша находилась у нас в палате. Как начали — жди, значит, меня, и я вернусь, — так она, как держала в руке шприц, так и замерла. Может, она и сама кого ждала, — все может. А мне-то и почудилось, что на меня будто посмотрела. Из палаты я с ней поменьше всех разговаривал: все по той же причине неловкости и стеснительности. Мне же песня эта и потому еще пришлась, что самого-то меня никто не ждал. Кроме, конечно, отца-матери. Ушел-то я из дому, можно сказать, пацаном.
Так что, пожалуйста, посодействуйте. Надеюсь, что не откажут. Передачи такие часто устраивают: к нашему брату фронтовику нынче с большим уважением относятся. Может, потому, что все меньше нас остается — годы-то и железных в свой срок подбирают…»
Вот такое, значит, письмо.
Конечно, можно было оставить его без внимания и, ничего не предпринимая, сунуть в стопу читательских писем, которые неизвестно зачем хранятся. Поулыбавшись еще при этом: дескать, заблажил со скуки старый, — сам, примерно, его возраста, имею вроде бы право называть вещи своими именами.
И все-таки было в письме что-то такое, что удерживало просто отмахнуться от него, оборонив себя пословицей насчет того, что седина в бороду — бес в ребро. Беса-то — при самом придирчивом чтении — не было, вот штука-то в чем! А вот другое — стеснительность, какая-то душевная наивность, при той же душевной ясности, смятенность — это все было. И почему-то — от начала до конца, конечно, придумывая, — отчетливо представил себе своего корреспондента. И внешне: среднего роста, несколько грузноватый — при сидячей должности; в аккуратном поношенном пиджаке, с узким постоянным галстуком — в чем из года в год по бережливости ходит на работу; открытое лицо с широкими добрыми губами; по густым, назад зачесанным волосам основательно пробрызнула седина. Представил и внутренне: привыкший к порядку и на службе, и дома, и в мыслях своих, он по праздникам выпивает стопку-другую, со сладким ликованием поет с друзьями «Землянку», вспоминая фронт, юность, первую безответную любовь и смутно ощущая, что жизнь могла сложиться и как-то иначе; растерянный, наконец, — от позвавших из далекого видений, вроде бы навсегда забытых и вдруг сызнова затревоживших, заставивших на старости лет виноватыми глазами смотреть на жену, на детей. Представил даже, как он, задержавшись в конторе после работы, — не сняв нарукавников, зная, что ждут к ужину, и волнуясь, — сочиняет это письмо…