— Как огонь! — довольно объявил профессор, наливая в фарфоровые наперстки дегтярно-черный кофе. — Прошу.
— Олег Николаевич… — Я наконец понял, что смутно, неосознанно занимало меня, не мешая, впрочем, размышлениям. — У вас же прежде под окном тополь стоял?
— Так точно, стоял, — насмешливо подтвердил профессор. — Пока эта же бывшая особа, не привела весной двух пильщиков. И они за поллитровку спилили его. По той причине, что тополь начал окно ей заслонять. — Олег Николаевич сделал глоток, другой, причмокнул полными губами от наслаждения, но голубые глаза его блеснули жестко, непримиримо. — Переквалифицировалась! Раньше валила людей — теперь деревья. В комнате и у меня светлее стало, да на душе — темней.
ИСПОВЕДЬ
Когда в колхозе есть своя гостиница, да еще такая, как здесь, в «Рассвете», — под одной крышей с бригадной столовой, где можно позавтракать, пообедать и поужинать, — в этом случае не чувствуешь себя незваным гостем, более того — сам можешь в гости пригласить. Так поздним вечером оказались у меня в гостях председатель колхоза и секретарь парткома, с которыми весь нынешний день колесил я по здешним большакам и проселкам.
За ужином мы засиделись, хорошо поговорили. На прощание, посмеиваясь, секретарь райкома рассказал, как недавно посылали они из района гонцов-ходатаев добывать конскую упряжь, сбрую в… Московский цирк. Смешно, но факт: шорных дел мастера — представители этой исконно сельской профессии, повсеместно исчезнувшей, — остались только в столице да в крупных городах, где имеются ипподромы. Ну и слава богу, администраторы цирка с душой оказались — помогли. В таких хозяйствах, как «Рассвет», на черноземье, лошадь и сейчас еще — подспорье: и весеннюю распутицу и в осенние грязи, когда все стоит, она, лошадь, — идет.
— Так что рано пока коня напрочь списывать. — Секретарь райкома поднялся, по его крутоскулому, покрытому ранним загаром лицу пробежала озорная усмешка. — Забыли, что Русь на коняжке в люди выехала…
Ночь выдалась лунная, теплая; помигав в ее голубом разливе малиновыми огоньками, секретарский «уазик» и председательские «Жигули» разбежались в разные стороны. Закурив, я полюбовался майской ночью, заодно отметил, как толково, со вкусом поставлена колхозная гостиница: на бугре, у самого оврага, надвое поделившего село и густо заросшего старыми ветлами, тальником, с бревенчатым мостиком через мелкую Шумиху, прозванную так за свой дурашливый нрав в полую воду.
Высветленные луной деревья в овраге, поверху, казались сейчас серебристыми, с каким-то причудливым слабо-фиолетовым отливом; из их чащобы наносило чистой знобковатой свежестью; оттуда же, из той же серебристо-фиолетовой чащобы, — с бревенчатого мостика, вероятно, — неожиданно и четко, после широкого басового вздоха, донесся приглашающий говорок баяна и влившийся в него девичий голос:
Голос был грудной, доверчивый и теплый — почему-то вспомнилось о парном, только что налитом из подойника в стакан молоке, ни с чем не сравнимое живородное тепло которого ощущаешь ладонью даже сквозь граненое стекло; и он, этот грудной голос, помедлил, вслушиваясь в ласковую скороговорку баяна, и не ответил на свой вопрос же, а подтвердил, умножил его новым:
Все это было настолько неожиданно и прекрасно, что я замер, окаменел, прижавшись к кирпичной стене гостиницы, в то время как в душе что-то сдвинулось, стремительно понеслось назад, в собственную деревенскую юность, когда мы, парни, девушки и подростки, шли мимо огородов к таким же мосткам на речке, нашему летнему клубу; и пахли огороды укропом, мокрой землей только что политых грядок, еще пониже — душной, высоченной, как лес, коноплей; и на утрамбованном пятачке у моста гармонист Вася Лукомцев наигрывал завлекательный, ныне позабытый «тустеп»…
Невидимый в серебристой чащобе оврага баян звучно проиграл лукавую и грустноватую мелодию припевки и, словно по ступенькам сбежав кому-то навстречу, выжидательно примолк. В ту же секунду, откликаясь на это приглашение, другой девичий голос — высокий и звонкий — певуче выговорил: