Баян не успел, кажется, перевести дух, развернуть мехи, как этот же высокий звонкий голос взмыл снова:
Удивительно, что не больно уж по содержанию веселые частушки прозвучали одинаково беспечально: терпкая горечь первых измен, расставаний была в словах, и не было ее в голосах; пока понаслышке зная, что случаются в девичьей судьбе эти измены, расставания, обе певуньи безбоязненно как бы примеривали их, не больше, на себя, как, допустим, примеривают сережки — подойдут, нет ли?.. Но самое удивительное для меня было в том, что бесхитростные, предельно простые слова, вызывая в душе щемящий отклик, сразу же, безо всяких усилий ложились на память; прислушиваясь, не раздастся ли новая припевка, я про себя, подряд, без запинки, повторил их, — при всей внешней бесхитростности, едва ли не простоватости, они вдруг засияли еще ярче, возникая в сознании с той же естественностью, легкостью и изяществом, с какими возникают в памяти, а может, даже из более сокровенных глубин, строфы о чудном мгновении либо о белеющем одиноком парусе. Если воспользоваться мелькнувшим о сережках сравнением, то незамысловатые сережки действительно оказались золотой пробы. Вот так: безыскусно, как дыхание, как струя родника, никаких тебе авторских ухищрений, и — золото. А тут корпишь, корпишь, бьешься над словом, и — ладно бы еще, хотя бы серебряной пробы получилось. А то, бывает, полыхнет — ну прямо солнце затмит! — опомнишься, остынешь, с горечью видишь: по сотворенному-то тобой золоту — зеленая окись, медяшка!
Полезны для пишущего, для каждого пишущего такие внезапные сравнения, и чем спокойней, уверенней пишется, тем более полезны — как при ином тяжком недуге спасителен удар электрического тока, глоток горчайшей хины, либо — как целебен пересохшей земле проливной, с освежающими грозами ливень. Хотя и нелегко после такого лечения вновь входить в колею, обретать рабочее равновесие… Застигнутый этими мыслями, я заходил вокруг гостиницы, затененной с северной стороны, с черным провалом открытой двери, которую должен буду закрыть за собой, и лунно-голубой — с южной, с серебристыми деревьями в овраге, откуда теперь не доносилось ни звука: либо ушли мои певуньи, либо, скорее всего, накинув на плечи пиджаки своих парней, шепчутся да целуются.
В такие мгновения и настигают тебя запоздало отрезвляющие раздумья-сожаления: ох, да зачем же ты сам, добровольно приговорил себя к этой сладкой каторге — литературе? Которая — при всей внешней полнейшей свободе твоих занятий — не оставляет в покое, не дает передышки даже в гостях, заставляя непроизвольно прислушиваться и приглядываться, даже тогда, когда укладываешься спать и вскакиваешь записать блеснувшую в твоем усталом мозгу мысль, фразу, что утром, на свежую голову, чаще всего оказывается все той же медяшкой. И так — до тех пор, пока не закончишь работу, вконец изнурившую и опустошившую тебя, и ты вместо желанного, давно не испытываемого отдыха с ужасом и трепетом чувствуешь, что уж наплыла на тебя — смутно ворочаясь в тебе, тревожа и зазывая — новая работа-забота. Так что если при таких занятиях ты в чем и свободен, так только в одном — от постоянной зарплаты! Занимался бы любым нужным и безобманным делом, спал бы, как все люди, и даже сейчас, глядя на тихий серебристый овраг, не занимался бы сравнениями-самоистязаниями и просто с завидной бы думал, как здорово это — сбежать в его серебристую чащобу с девчонкой. Написать бы в назидание молодым, начинающим, только берущимся за бумагу, чтобы они вовремя остановились, не лезли в эту трясину, мучая себя и своих ближних, чтобы жили нормальной полнокровной жизнью, и — тоже нельзя. Потому что есть в нашем треклятом ремесле и такое, что, возможно, не каждая профессия дает испытать. Например, миг в какой-то твой ночной бессонный час, когда тобою выдуманный человек, сложенный, незаметно собранный из деталей, черточек, особенностей, у других подсмотренных и позаимствованных, чудодейственно оживает, становится существом, личностью, по-своему начинает говорить и действовать, спорить с тобой, по-своему, произвольно поступая, тебе уже не подвластный. И в эти высокие святые минуты плевать тебе на все и вся: на глухие редкие прихлопы в левой стороне груди, на собственные житейские неурядицы, на то, что́ через год — на все это, ставшее книжкой, — скажет критик, отчего нередко зависит твое будущее спокойствие и благополучие! Наплевать потому, что в такой редкий миг прозрения и озарения слышишь рожденного, созданного тобой человека и, не думая об этом, знаешь, что вскоре услышат, узнают его и другие, твои читатели, и если потом пойдет поток писем, то своей работой, пусть в малейшей степени, ты все же поднялся до того, что творит народ, до припевки с золотой пробою. Нет, кляни не кляни свою нелегкую судьбу — не уйти от нее, не обойти…