Продолговатый секретарский кабинет был заполнен до отказа, сидели кто где и как попало — на стульях, на подоконниках, по краям стола и просто на корточках, спиной прислонившись к стене; прибывали последние, замыкающие «цепочку», разгоряченные быстрой ходьбой, краснощекие, — цвет городской комсомольской организации, ее актив, ее боевой отряд. Секретарь горкома Саша Гаврилов, постарше всех нас — скуластый, с широким лбом, увеличенным двумя выпуклыми залысинками, в защитной гимнастерке, туго перехваченной ремнем, — оглядел собравшихся, словно пересчитав, удовлетворенно сказал:
— Ну что ж, ребята, толково. — Он выкинул левую руку с большими кировскими часами — премией обкома комсомола за оборонно-массовую работу, помедлил, выжидая. — Три ноль-ноль!.. Давайте потихоньку расходиться.
Не сговариваясь, мы поднялись — плечо к плечу, кто-то успел дальновидно захлопнуть окно, и в тесной продолговатой комнате прощально взмыла, ударила в потолок наша песня-клятва:
Может быть, наши ночные сборы, наша боевая комсомольская «цепочка» покажутся кому-нибудь сейчас наивными, а то и ненужными, — категорически не соглашусь! В том марте война уже пробно громыхала у советской границы, до Великой Отечественной оставалось три месяца. Наша комсомольская организованность, наша душевная мобильность, простое, наконец, умение собраться в любой глухой час ночи пригодились, когда мы разводили по назначенным квартирам первых эвакуированных, выносили иа затененной станции из санитарных вагонов первых раненых, разгружали прибывающие эшелоны с машинами, стайками, заводским оборудованием. Не говоря уже о том, что наша закалка, выучка пригодилась на самом главном экзамене — на фронте, куда мы рвались с первой минуты и попадали в разные сроки… Много позже отыщутся скептические умы — из тех, что подымались на ноги, а то и родились после войны, которые попрекнут, что воевали мы большой кровью, что военная беда застала нас врасплох. Чепуха! Когда я слышу подобные рассуждения доморощенных «ревизионистов», меня подымает схлопотать пятнадцать суток за мелкое хулиганство — дать по уху! Да, кровушки народной пролито — стояли насмерть. Страна знала, что схватки с фашизмом не миновать, с тревогой, бдительно следила за тем, как ее мирное небо на западе и на востоке затягивает багряными тучами войны, — страна делала все необходимое, чтобы во всеоружии встретить ее, равно как делала все возможное и для того, чтобы отсрочить, отодвинуть войну. Да, поначалу нам не хватало танков, самолетов, но наши отцы и мы, их дети, были готовы к войне. Не случайно же наши девушки носили значки ГСО — готов к санитарной обороне, а мы, парни, выбивали в тирах право именоваться «ворошиловскими стрелками»… И не лучшее ли, не самое ли высокое доказательство такой готовности — Брестская крепость, где рядом с отцами героически бились безусые юнцы, вместе ушедшие в бессмертие!..
…Все это, однако, будет потом, через три месяца, — сейчас же продолжался март сорок первого. Солнечный, вдребезги разбивающий настывшие за ночь сосульки — днем, лунно-голубой — до полночи и с косматыми серо-фиолетовыми туманами на рассвете, незаметно, исподволь съедающими последний снег. А какое необыкновенное для меня утро выдалось после нашей очередной «цепочки»!
Еще по дороге на работу, в редакцию, кося глазами и не останавливаясь, видел в газетной витрине наш «Сталинский клич» с большой, строго озаглавленной статьей: «Быт неотделим от политики» — мой отчет с общегородского комсомольского собрания. В своем докладе Саша Гаврилов резко, гневно говорил о комсомольце с «Текстильмаша», несколько раз замеченном нетрезвым, о комсомольце с обувной фабрики, бросившем жену и грудного ребенка; в прениях выступали дружно, судили жестоко, зная, что, если провинишься сам, так же жестоко будут судить и тебя, — комсомольская участь двух парней, нарушивших нормы нашей жизни, была решена, компромиссов и половинчатых решений мы не признавали!
На редакционном совещании-летучке статья была отмечена как одна из лучших в номере; час спустя позвонил Саша Гаврилов и тоже сказал добрые слова об отчете, что для меня было, пожалуй, поважнее редакционного заключения. По сему поводу дважды подряд сбегал в самую отдаленную и самую тихую в редакции боковушку — корректорскую, где в одиночестве, до прихода старшего корректора, моя девушка вычитывала сырые, только что оттиснутые гранки; радостными своими новостями я делился так горячо, что губы и щеки у нее горели, а испуганные глаза сияли еще ярче.