Открыв входную дверь в одно из таких заведений, я тут же остановился на его пороге, увидев совсем не то, что ожидалось. Вместо обычного дымного зала, наполненного посетителями, передо мной открылась лестница под мощными кирпичными сводами, круто уходившая вниз и по виду бесконечная. Слева на стене висело объявление, набранное прекрасным готическим шрифтом и гласившее, что этот именно ресторан в свое время необыкновенно жаловал Йозеф Гайдн, величайший венский композитор. Конечно, в отношении того, кто именно был лучшим местным музыкантом, можно было спорить, но спорить было не с кем, и я, не раздумывая, двинулся вниз по лестнице. Как всегда в таких случаях, внезапно возникшая историческая аллюзия привела меня в хорошее настроение; я очень любил соприкасаться вживе с чем-нибудь из того, чем много занимался раньше.
Глубоко под землей я увидел, в общем, привычную уже картину: деревянные столы, расставленные вдоль стен и удачно отгороженные друг от друга скамьями с высокими спинками. Необычными здесь были только потолки - низкие и сводчатые, они вызывали в памяти скорее что-то северонемецкое, высокоученое и даже фаустовское. Не давая особенно развиться этой аналогии, я сел за один из столов и долго терзал молоденькую кельнершу, добиваясь, чтобы она принесла мне самого сладкого вина, какое только производит на свет благодатная австрийская земля. Отвергнув несколько вариантов, которые оказались тем, что Гоголь некогда удачно называл "кислятина во всех отношениях", я наконец добрался до чего-то более или менее приемлемого по вкусу. На этот раз, по причине ли пустого желудка или сильной усталости, но уже нескольких бокалов вина мне хватило, чтобы кирпичная кладка вдруг расплылась перед моими глазами, а стены, и так уже прихотливо изогнутые во всех направлениях, начали угрожающе крениться.
Некоторое время я сидел в полной прострации, глядя на лакированную поверхность стола, но потом голова моя слегка прояснилась. Я снова вспомнил о странном контрасте, поразившем меня сегодня; это было удивительное несоответствие между грозным, царственным и самоуверенным видом Вены и той жалкой ролью, которую играл в Европе этот город последние несколько столетий. Это напомнило мне о судьбе Константинополя, столицы величайшей империи средневековья, владения которой, однако, сужались под натиском варваров, как шагреневая кожа. В конце концов утопавший в роскоши Константинополь стал править Византийской империей, состоявшей из одной столицы с небольшими окрестностями; все остальное пало, отторгнутое завоевателями с Востока и Запада. Перед тем, как окончательно погибнуть, Константинополь какое-то время оставался одиноким островом в сплошном враждебном окружении; но и тогда он еще был столицей мира - вплоть до того самого момента, когда крестоносцы, бравшие город, пробили крепостную стену и, заглянув в пролом, ужаснулись: столько людей было в городе, что казалось, там собралось полмира.
Но такова была судьба всех империй; возвышаясь почти до небес, объединяя в своих пределах несчетные сотни языков и народов, они в конце концов рушились под бременем собственного величия, оставляя после себя одни только безмолвные свидетельства своего давно минувшего могущества. Иногда, впрочем, не оставалось и этого, как не сохранилось ничего от цветущей столицы Золотой Орды, основанной Батыем на Волге, после того как она была обращена в развалины неумолимым Тимуром. Я вспомнил и о судьбе Петербурга, города, устоявшего перед всеми вражескими нашествиями и со дня основания ни разу не видевшего неприятеля на своих улицах, но, несмотря на это, навсегда утратившего слепящий блеск и горделивую заносчивость мировой столицы. Самые великие города рушились, когда иссякала та идея, которая их питала; как только она гасла в умах, возродить их уже было невозможно. Сохранялась только их пустая оболочка, похожая на проросшее и истощившееся злаковое зерно, случайно вышедшее из земли на поверхность.
Такими безжизненными остовами давно уже выглядели и Вена, и Петербург. Теперь, когда их громозвучная слава отошла в прошлое, оба города казались почти двойниками; но в этом сходстве было и странное, удивлявшее меня противоречие. Исторически их величие было разделено во времени, оно достигало вершины в разные эпохи, и возвышение одной империи было причиной упадка другой. При взгляде в прошлое эти временные пласты сближались, сливаясь иногда до полной неразличимости, но одновременное существование двух мировых центров было чем-то явно абсурдным: империя по своей сути могла быть только одна, и ее столица, город, достигший мирового господства, обречен был вечно оставаться во вселенском одиночестве.
- Немного перебрал (too much wine)? - вдруг спросил меня белобрысый абориген, сидевший напротив.
- Я привычный (I'm from Russia), - ответил я ему, и, слегка пошатываясь, встал из-за стола.
С трудом, поминутно хватаясь за перила, я поднимался по нескончаемой лестнице, по которой некогда, видимо, с такими же трудностями, выбирался наружу композитор Гайдн, и в который раз думал о том, что то вдохновенное вызывание духов, которому я здесь с таким увлечением предавался, на самом деле не имело никакого смысла. Насколько легче было тревожить колоссальные тени прошлого дома, в России, насколько отзывчивее и податливее они там оказывались! Механические подпорки не только не помогали моему воображению, они скорее сковывали и ограничивали его полет. Временами, когда меня совсем уже огорчало это зияние, фатальный зазор между красочным мифом и невзрачной современностью, мне даже хотелось, чтобы вся Европа ушла под воду, как платоновская Атлантида, оставив в наследство другим народам только то, что ей и так уже не принадлежит: рассыпанные по музеям мраморные обломки статуй и барельефов, фрагменты пожелтевших рукописей на полузабытых языках и поблекшие, уже почти неразличимые, переливы красок на картинах и фресках. Раньше все всегда так и заканчивалось, только роль наводнения или извержения Везувия, засыпавшего пеплом целые провинции, обычно играли нашествия варваров, которых неудержимо влек к себе магический блеск пышно угасавших цивилизаций. Эти заманчивые игрушки неизменно ломались в их тяжелых и грубых лапах; но и обломков их, случайно сохранившихся, было достаточно, чтобы из них впоследствии могло вырасти великолепное новое дерево новой культуры.
Преодолев наконец крутую лестницу, я оказался наверху, перед наружной дверью; но, распахнув ее, я не увидел ничего, кроме сплошной пелены мутного утреннего тумана, сквозь который смутно просвечивали вдали еще горевшие фонари. Зябко поеживаясь, я побрел по совершенно безлюдным улицам, старательно вглядываясь в почти невидимую в тумане неровную брусчатку у меня под ногами. Восточный край неба постепенно светлел, наливаясь молочной спелостью; но солнца еще не было над горизонтом. Сонная жизнь, едва тлевшая здесь в домах за оконными стеклами, на удивление стройно и гармонично сливалась в эту минуту с возвышенным покоем грузной небесной твердыни. Плоский город, с его серыми крышами и фасадами, казался легким, расплывшимся оттиском на податливой поверхности мироздания. Через несколько мгновений должно было взойти солнце; над древней, недвижной, окованной космическим холодом Вечерней землей занимался новый день.
Ноябрь 2001