Выбрать главу

Лене нравилось после школы подолгу бродить по городу и смотреть на витрины, в которых уже выставили коренастые елочки и разноцветные шары к празднику. В витринах стояли близорукие нерусские Санта-Клаусы, сидели на стульчиках шевелящиеся бабушки с вязаньем. Шары, дожди и мишура, и разноцветные гирлянды огней блистали, медленно кружась в морозных глазах девочки. Она понимала, что все это великолепие принадлежит счастливому времени, которое где-то есть. «Очень даже мило», — думала она, радуясь тому времени, не тронутому обидой. — «А то мы тут все простыли и кашляем, как черти». И усмехалась, озираясь вокруг — грубые и злые высились дома и люди летели сквозь воздух, неся на своих лицах исступленную грусть. Но больше всего ей полюбился один ветреный угол на Новом Арбате, обледенелый и скользкий: на нем красная баба торговала виноградом. Виноград был янтарный, в мутной поволоке, как будто он промерз весь. Весь да не весь — внутри каждой ягоды перекатывался огонь. Иногда подходил какой-нибудь господин, увидев замерзшую девочку с голодными глазами, он подхватывал гроздь за кончик ветки, и, подняв ее вверх, в косо летящую метель, начинал крутить медленно, медленно. Странно и весело бился тогда мелкий московский снег об итальянское это сияние. Лена смотрела на виноград. Господин смотрел на Лену. Предлагал:

— Допрыгнешь, получишь… — и вертел гроздь над лицом у Лены. Лена подпрыгивала, но господин поднимал гроздь выше. Лена прыгала выше, но гроздь, качаясь, кружась, вновь уходила вверх.

Лена смотрела в глаза господина. Тот смеялся. Лена смеялась, убегала. Все было кончено. Отбежав, кричала гражданину: «Козел!»

И этим вечером Лена пришла домой усталой. Привычно ныли кости. В голове кружились красивые картины. Легкие были полны холодного воздуха. Лена походила по комнате, попела тоненько мотив из магазина и легла спать на полу под батареей. Там, на старом матрасе она и спала у горячей батареи. Под самым окном. Ей нравилось, что и батарея горячая, и из окна несет холодным, свободным воздухом, от которого никогда не бывает грустно.

Лена проснулась внезапно. Ночь была глубока. На улице ветер был. Потому что из окна веяло его зимними струями. Обдувало девочке ноги. Какие-то части тела были теплыми, какие-то горячими, те, что прижаты к батарее, а ноги в мятном холоде. Такое брожение температуры по всему телу девочке нравилось и раньше. Но сегодня было что-то особенное. Будто бы в ней, в той глубине, которую она никогда не видела, но о которой часто думала (как я живу в себе, внутри себя?), включили часики. Какие-нибудь китайские, за сто рублей, из подземного перехода, из ларька… Нет, не так. В ней включилась лампочка. И стала тихо разгораться.

Мать храпела. Вдруг повернулась со стоном и стала говорить своим прежним голосом. Лена даже задрожала. Но, как ни старалась слов разобрать не могла. Видимо эта мать встретила во сне ту себя, с вечерними глазами. Отец плакал сам по себе, убегающим голосом молил кого-то. Мать вдруг тоже заплакала, тоненько, и тихо. И вдруг сказала простым голосом: «Господи, Господи…» А отец отозвался ей легким, удивленным восклицанием. Эти родители встречались только ночью, на тропах сновидений своих, но, чем занимались, днем не знали. Даже если они и уговаривались ночью оставить очевидные знаки своих ночных встреч, чтобы днем, наткнувшись на них глазами случайно, все вспомнить… то днем они не знали, что нужно что-то вспомнить, не узнавали знаков, не видели ничего… Не любила Лена просыпаться и подглядывать за их тайными ночными встречами. Бывало днем подводила одного к другому бесчувственному, вкладывала руку в другую руку, поворачивала их лица друг к другу, но стоило их отпустить, они разваливались на две части, ползали и скулили, каждый сам по себе.

Но они сейчас были не здесь, а помимо них, остальной мир молчал. Только в батарее иногда ворочалась кипящая вода. Лена встала с матраса и приникла к холодному стеклу окна. Грудь тотчас онемела. А ногам, наоборот, стало больно от горячей батареи. Тишина заоконного мира поразила Лену. Темный двор освещал фонарь, висящий на проводах прямо над двором. Девочка вспомнила, что только что — видела этот фонарь во сне. С любопытством она стала смотреть на фонарь. Оттого, что он был без столба, висел на проводах, натянутых над двором, казалось, что его спустили прямо с неба.

Небо было мутно-молочным, розовым. Над прозрачной чернотой двора оно казалось густым. Внезапно из-за угла с Мерзляковского переулка налетел ветер. Фонарь завизжал, стал бить своим светом по темным стенам соседнего дома (в котором давным-давно умерли полярные летчики). Свет фонаря метался, и тугие струи бегущего снега, попадая в его свет, как будто вскипали, сверкая и мечась. Лену поразило такое обилие безмолвных движений в ночи. Тела родителей, простертые на грязных одеялах, были почти мертвые. Голоса, курившиеся над их губами, не имели ни смысла, ни особого движения, не будут иметь завтра продолжения, ничто вокруг не отзовется на них, бездушный снег и ничейный свет носились в ночи, как хотели, им было вольно, безбольно. Они бились в стены, навевали сугробы, гудели в железных гаражах и, как хотели, мотали деревья.

Лена побежала в прихожую, надела ботинки на голые ноги, накинула куртку и выскользнула в подъезд. Подъезд был такой противный, такой за день надышанный, закопченный прогорклым запахом жареного лука, что Лена чуть не заплакала. Она скорее выбежала во двор. Ни одно окно не горело ни в ее доме, ни в доме Полярников. Пока она бежала по подъезду, ветер стих и фонарь замер. Так что, когда она дверь открыла во двор — свет фонаря слабо дрожал на снегу, а снег лежал ровный, новый, красиво и плавно выгибалась у гаражей и деревьев. Деревья же измученно и коряво держали свою пустоту. Холод и тишина. Никто не искал еды. Лена посмотрела на соседний дом Полярников, на свой — все там спали. Только мутно горели окна безлюдных подъездов.

Лена пошла в проход за гаражи, не удержалась и с удовольствием наступила в нежный сугроб у гаража. Тотчас снег налез в ботинок и сжал лодыжку девочки спокойным холодом. Лена вылезла из сугроба, посмотрела с интересом на свой след в сугробе — он был один след на весь белый снег двора. Она хмыкнула и пошла дальше за гаражи. Старая яблоня почти повалилась на гаражи. Лена постояла под ней, как под аркой. Мелкий снег, просеянный ветками яблони, тихо падал в теплые волосы девочки, таял, сбегал по шее за воротник. Девочка случайно вспомнила, что весной корявые больные ветки яблони закипают белой пеной мелких цветочков, которые очень скоро осыпают свои слабые лепестки прямо на асфальт.

А потом пошла дальше, в самый сад Гоголя, и, конечно, забыла про яблоню. Горбатый Гоголь стоял в центре черного сада. Сад был узкий и глубокий. Гоголь в нем тонул. Лена знала, что под Гоголем был старинный колодец. «Бедненький, — привычно подумала Лена. — И вверху у тебя, и внизу у тебя», — но не пожалела, как раньше, Гоголя из бронзы. Не увидела, сладко ужасаясь, это узкое вверху-внизу. Над садом тоже висел фонарь на проводах, свет его был слабый, мутный, но шел встречный свет с бульвара, смешивался с фонарным светом, с тенями глухого сада, а снизу ровно и сильно сиял округлый снег. «Прилетел и лег, — сказала Лена тоненько. Почему-то вспомнила Лазуткина и усмехнулась, такие мокрые и красные были губы у Петьки. Она подошла к Гоголю, у него на голове, на плечах выросла белая шаль. Лена стала ходить вокруг памятника, и он поворачивал голову следом, следил хитрыми и больными глазами, как девочка ходит. Затылок ее в свете фонаря казался серебряным.

По бокам постамента были выбиты фигурки человечков. Лена любила одну маленькую девушку в украинском венке; за ней гналась вереница каменных мужчин, Лена подошла и приложила палец к девушкиному личику. Девушка проснулась, посмотрела на своих каменных мужчин вполоборота и засмеялась; смеялась, уходя за угол, уводя за собой.

Слюна во рту стала густой и сладкой, как кленовый сок весной.

— Вот видите! — сказала Лена. — У меня слюни как мед!