— Да не все ли равно, где покойнику лежать?
Оглядываюсь — не возвращаются ли рабочие. Дорога, желтым ручьем сбегающая в городок, пустынна. Но откуда-то сзади, из кустов, раздается звук, напоминающий скрип ставни, и потом полувнятное бормотание.
Может быть, это мои рабочие? С надеждой отыскиваю глазами источник звуков. Иду туда, перешагивая через холмики. Трещат под моими бутсами веточки старых венков, шуршат лепестки рассыпавшихся бумажных цветов. Вступаю под сень леска. Топчу солнечные пятачки, которые подпрыгивают в травах.
За изумрудным кустом пахучей черемухи сидит на свежей могиле мужчина. Новый синий плащ натянулся на его согнутой спине. Вздрагивает завиток седых волос в ложбинке над худой шеей. Скрипучий звук опять вырывается из недр его груди. Мужчина поворачивается. Глаза его красны, но слез нет.
— Ушел друг от меня, — пожаловался он с судорожным всхлипом. — Раны старые жить не дали...
Читаю надпись на железном листке, прибитом к красному обелиску: «Ожигов Сергей Васильевич, родился в 1923...» В сорок первом ему было восемнадцать лет. А мне уже двадцать пять. Нашему поколению, можно сказать, повезло. Мы дожили до двадцати пяти. Не убиты, не искалечены... И, может, проживем до тридцати. А до пятидесяти?.. Ну, это уж слишком долго без войны. А вдруг и до ста проживем?!
— А-ы-ы-ых... — скрипит снова в горле у мужчины, и он припадает к своей скомканной белой кепке. — Я-то под Курском должен лежать, да ты меня выкопа-а-а-ал из воронки, помнишь, Сережка-а-а...
— Будет, будет тебе, Ефим, убиваться. — Сторожиха берется за его плечо пальцами с грубыми оплывами суставов. — Хорошо лежит Сергей, в мерзлоте. Навечно.
Ефим достал из кармана пол-литровую бутылку водки, стаканчик, пакетик плавленого сыра, пучок лука батуна и кулечек карамелек.
— Выпьем, Пелагея Абросимовна, за упокой души Сереги, — сказал он, открывая блестящую пробку зубами.
Я делаю вид, что не слышу, и направляюсь разглядывать надгробия. Ефим несколько раз предлагает и мне выпить. Но я чиркаю себя ребром ладони по горлу, морщусь и кручу головой.
— Хлипкий народ пошел, — доносится сипловатый бас сторожихи. Она вытягивает водку из стаканчика и хрустит бело-зеленым стеблем лука.
Я рад, что отделался от нее. Массивный памятник в виде чугунной тумбы с крестом отвлекает меня от текущих забот. Глубоко вдавлена в металл надпись через «ерь»: «Фельдшеру Гудкову Петру Ивановичу благодарение от друзей и многих исцеленных. Родился в 1836 году, умер в 1915 году. Покойся в мире, незабвенный друг».
Ощупываю пальцами вензеля на чугунных гранях. Солнечные блики косой струей пересекают памятник. Куст ольхи шевелится рядом, и солнечная струя течет, течет... «Отлит в Иркутске на заводе Сибирякова» — мелкая полустертая насечка. Перевожу взгляд вниз, в долину, где отчаянно стучат моторами катера. Легче было покойника сплавить по реке в Иркутск, чем завозить сюда этот громоздкий памятник.
— Целебный памятник этот, — раздается сзади знакомый голос. — Сама-то я не проверяла: бог миловал— ни одна зараза не пристает. — И она рассмеялась добродушным смешком: — Го-го-го...
Интересно, чем мог лечить тогда фельдшер? Лечил ли хоть цингу? Наверно, лечил: не поставили б такой памятник, что обошелся чуть дешевле золота. А чем исцелял? Тогда еще ни витаминов не было, ни антибиотиков... Разве тайга... С ее травами, ягодой, хвоей, корнями. Конечно, в союзе с тайгой лечил фельдшер Гудков Петр Иванович.
Рябенький крапивник садится на ветку ольхи и скачет на пружинистых ножках. Перескакивает на карликовую березу с мелким глянцевитым листом и спрыгивает на узкую цементную плиту с барельефом распятия и надписью, похожей на латинскую.
Иду дальше и чуть не сваливаюсь в яму, заботливо прикрытую пихтовыми ветками.
— Готовая! — восклицаю я, заглядывая в темный зев, откуда несет холодом вечной мерзлоты. — Наши откопали?..
— Нет, — вздохнув, отвечает сторожиха, — это я трудилась для старика своего. — Она вновь надвигает на глаза козырек косынки.
— Умер?
— Два года мучается — помереть не может. — Она подпирает щеку ладонью. — Старый осколок, с гражданской еще, к сердцу подошел...
— И вы... — Язык мой заплетается, я яростно размахиваю руками. — И вы живому могилу вырыли?!
Она спокойно укладывает руки на бюсте.
— Сразу в мерзлоту положу, — с гордостью говорит сторожиха. — Заслужил он: от Буденного саблю имеет... Будет себе лежать целехонький до второго пришествия. Прикажет ему господь после трубного гласа: «Поднимись!» — и поднимется, как после буденновской команды... — Она прищуривает глаз-голубицу и грозит узловатым пальцем городу: — Я знаю, кого в мерзлоту положить, а кого — на угрев...