Выбрать главу

========== Ars vitae (искусство жизни) ==========

игла, которой я себя сшиваю,

размашисто, не обметав края,

настолько основательно живая,

что я задумываюсь - точно ли моя.

она дрожит, вибрирует, как будто

стежков тугой морзянкой взад-вперёд

трёхмерное послание кому-то

через нутро моё передаёт.

а этот кто-то, грамотный, как сканнер,

читает альфу, бету, еръ и ять,

с неспешностью размеренной листая

всё то, что больно было зашивать.

он редко, но, случается, хохочет;

он запивает хохот коньяком.

могу признаться, любопытно очень -

о ком же там написано? о ком?

чьё имя в педантичности морзянки

сейчас его исследует лорнет?

игла меня татуирует. зябко.

и нет покоя. и тревоги нет.

(Яшка Казанова)

В конечном счёте может оказаться, что благодаря молекулярному протезированию - долговременному вводу в клетки автономно функционирующих молекулярных роботов, которые будут предотвращать повреждения молекул или лечить их сразу после возникновения, — а также перепроектировке геномов клеток старение замедлится настолько, что в его лечении уже не будет необходимости.

Значительная перепроектировка генома может в итоге привести к искусственной трансформации Homo sapiens в другой биологический вид.

(президент Геронтологического общества РАН Владимир Анисимов)

В день, когда Стана впервые вошла в тот дом, была весна, он помнил так четко – будто это было вчера. Сегодня тоже была весна, и на деревьях в университетском саду набухали и прорывались нежной зеленью на диво крупные почки. Островки почти сошедшего снега – грязно-серого в индустриальных районах города – здесь были кипенно-белыми с прожилками красного и желтого: палой листвы, и пожухлой травы.

Алек улыбнулся, натягивая выше теплый шарф, поежился от порыва пронизывающего ветра. Пальто бы не помешало, но с этим он разберется позже.

Мягкий звон колокольчика на входе в почтовое отделение университета заставил его улыбнуться снова. Он взял у девушки за стойкой фирменную коробку, отказался от помощи и отошел в самый светлый угол, к столу. Сверток нашелся в сумке почти сразу, в конце концов, вещей у него было немного. Пока немного. Он положил сверток в коробочку и накрыл его чистым листом, но это – отчего-то – показалось неправильным. Пальцы нащупали ручку, лист лег на стол. Он не думал, что писать, слова пришли сами. «Честь и верность» - единственно правильное решение, нет смысла в долгих письмах и объяснениях. Нет смысла в извинениях, тем более что Алек ни о чем не жалел.

Сложенный вчетверо лист уютно примостился сбоку свертка. Он скользнул пальцами по боку заклеенной коробки, будто лаская, а потом, надписав имя и адрес, положил ее в ящик для посылок. Еще раз, на прощание, улыбнулся девушке за стойкой и ушел, провожаемый мелодичным звоном.

Последний долг чести был отдан.

Ах, нет. Он рассмеялся и запрокинул голову, подставляя солнцу свое-чужое лицо. Еще он клялся его убить.

Он шел по улицам неторопливо, наслаждаясь каждой минутой вновь обретенной свободы, такой невозможной и такой желанной. Он хотел жить когда-то, болезненно, страстно, до панического ужаса и перехватывающего горла. Потом он также страстно хотел умереть.

Сейчас он хотел к морю.

Алек улыбнулся и подошел к самым перилам, глядя на серебристую ленту реки. Рябь на водной глади успокаивала, расслабляла. Он позволил себе минуту слабости, закрыв глаза и прислушиваясь к ветру, плеску воды и шуму машин в отдалении. Потом пошел дальше, перекатывая между пальцев ключ.

Квартира Дена будто замерла во времени. Она осталась такой же, какой была в его воспоминаниях, в воспоминаниях Станы. Он даже замер, глядя на свое отражение в зеркале, в таком знакомом зеркале, в такой знакомой ванной. Он очень хорошо помнил, как Стана притаскивала сюда табуретку и становилась на нее, пристраиваясь рядом с мамой, когда та чистила зубы или умывалась. Как мешалась и лезла под руку, но мама никогда не злилась – только разворачивала ее к зеркалу и обнимала, показывая, как смеются и они, и их отражения.

Никогда не видел этого, но помнил.

Сейчас в этом зеркале не было ни ее, ни мамы. Только усталое бледное лицо с серыми сверкающими глазами. Он закрыл лицо руками, зеркальный Алек повторил это движение. Он пошел в комнату, поднялся на чердак. Репликатор стоял там же, где и при Дене. Когда все еще были живы. Когда живущие здесь были счастливы, когда Ден уходил сюда, смеясь и говоря: «Я на техобслуживание». Алек прижался лбом к холодному металлу, чувствуя боль, свою – и чужую. Чужую боль от осознания того, что и опять, и снова, снова, снова – все сначала. Нельзя стать собой, нельзя быть собой – только кем-то другим. Чтобы жить. Чтобы никто не узнал его самую страшную тайну. Он улыбался и плакал, скользя пальцами по сенсорной панели. Он продолжал улыбаться, даже опускаясь в металлическое нутро и чувствуя, как сходятся на теле литые оковы. Он улыбался до тех пор, пока не пришла боль.

Тогда он закричал.

Нейры могут делать с собой все, что угодно. Нейры могут управлять изменением и восстановлением собственного тела.

Но для этого им надо оставаться в сознании.

«Я знаю форму боли», - подумал он, чувствуя, как рот и нос заполняются горькой жидкостью, как она заполняет легкие.

Я знаю форму боли.

Знаю.

========== Акт первый — Falax species rerum (Наружность вещей обманчива) ==========

Быть может, только потому вновь и вновь возникают войны,

что один никогда не может до конца почувствовать, как страдает другой.

(Эрих Мария Ремарк, «Возвращение»)

Вокруг посылки Стана ходила неделю, не решаясь ни открыть ее, ни выбросить. Угловатый почерк, которым на коробке было надписано ее имя, был слишком знакомым, перед глазами вставали тонкие и плотные, измятые и идеально ровные листы, исписанные той же рукой.

«Здравствуй, Скай…»

Эти слова вертелись в голове и на языке, ей нравилось произносить их вслух, нравилось, как они звучали в тишине комнаты — сорвано, отчаянно, с какой-то затаенной искрой надежды. В эти моменты ей казалось, она знает, что чувствовал Алек (называть его Алым она так и не смогла привыкнуть), когда писал эти строки. Произносила и замолкала. Это было не ее. Не ей. Она права не имела читать дальше: слишком близко, слишком лично, слишком интимно.

И эта посылка. Почти ничего не весящая коробка, которую положил курьер к ее дверям. Штамп почтового отделения университета намекал, что Алек приходил, а дата явно доказывала, что он, к тому же, жив и здоров. Ну, в достаточной степени, чтобы дойти до почты. Коробка стояла на столе. Стана ходила вокруг, касалась ее кончиками пальцев, раз за разом перечитывала собственное имя — и сбегала прочь, не открывая. Встать с утра и потрогать ее стало традицией, погладить картонный бок перед сном — доброй приметой.

Слава Богу, Скай к ней не заходил. С тех самых пор, как рассказал ей, казалось, всю жизнь. Порой ей снились сумбурные сны, в которых она была им, но эти сны… в них не было ровным счетом ничего общего с кошмарами, которые дарил ей Алек.

Дарил?

Да, так казалось все чаще. Но сны исчезли раз и навсегда, и ей их не хватало, как не хватало объятий и насмешливого взгляда серых глаз. Или небесно-голубых — Ская. Но их не было, ни одного из них. Иногда она ненавидела их за это, но все чаще — радовалась, что они живы. Просто радовалась. Они могли быть счастливы и без нее. Она могла быть счастлива знанием, что они просто есть.

Их в сто пятый раз гоняли по курсу новейшей истории на госуправлении в тот день, когда она все-таки не выдержала и вскрыла коробку. Тонкий, сложенный вчетверо лист. Сверток под ним.

«Честь и верность», — прочитала Стана и развернула тонкую ткань.

Рубины и гранаты полыхнули алым в лучах заходящего солнца.

Девушка разрыдалась.

***

Он был стар, слишком стар. Слишком много жизни, слишком много боли, слишком много усталости. Иногда, вечерами Кирилл подолгу смотрел на мерцающие огни шоссе вдалеке и пытался осмыслить все случившееся и неслучившееся, но память подводила, отказывала. Жизнь, какая она была до модификации, вспоминалась урывками, самыми несущественными почему-то. После — в деталях, но, что радостного было после в его чертовой жизни?