Все познается в сравнении, и фальшь отношений с адъютантом становилась особенно наглядной оттого, что существовал другой поручик, его появление в нашем доме было для меня каждый раз настоящим праздником. Это был товарищ отца Алексей Иванович Лойко, Лоечка, как его называли у нас в доме, артиллерист и скрипач-любитель, служивший в Твери и примерно раз в два месяца вырывавшийся на побывку в Москву. Поезд из Твери приходил рано, когда я еще спал, и я просыпался от веселого шума, с которым Лоечка врывался в нашу квартиру, от его заливистого тенорового смеха, от радостных восклицаний и звякания чайной посуды. И я бежал на кухню смотреть, как Алексей Иваныч, сбросив китель и удивительно вкусно пахнущую кожаную портупею, умывается в стоящем на табуретке эмалированном тазу. Таким свежеумытым, излучающим мужественную ласку и веселье я запомнил его навсегда, и этот до сей поры не потускневший, а сохранивший праздничную яркость еще влажной переводной картинки живой образ помог мне впоследствии понять чувства Пети Ростова, с замиранием сердца трогающего саблю Денисова, ощутить глубокий водораздел между Мышлаевским и Тальбергом в булгаковских "Турбиных". Социальному анализу зачастую предшествует социальный инстинкт, и, при всей туманности моих тогдашних представлений, думаю, что в выборе между двумя поручиками он меня не обманул.
Вероятно, если бы я рос в рабочей семье, мои симпатии и антипатии приобрели более отчетливый классовый характер несколько раньше. Но прежде чем приходит способность анализировать, маленький человек отлично обходится понятиями "хорошо" и "плохо", "мое" и "не мое". Конечно, и в этих простейших определениях уже заложено социальное содержание. И, прививая ребенку уважение к людям, родители вольно или невольно вносят в понятие "человек" свои, присущие их классу представления о человеке и человечности.
Думаю, что я не скажу ничего нового, если добавлю, что воспитывают не только люди, но и вещи. Меня воспитывали в уважении к вещам. Не к вещам вообще и тем более не к ценным вещам. В нашей квартире, обставленной подержанной сборной мебелью, кроме отцовской виолончели, не было ни одной сколько-нибудь ценной вещи, даже пианино было из бюро проката. Уважение к вещам основывалось на том, что они результат человеческого труда, а труд следовало уважать, во-вторых, на том, что некоторые из них являлись орудиями труда, а какой же мастер не ценит и не бережет свой привычный инструмент? И, наконец, потому, что, служа по многу лет, они напоминали о пережитом и входили как составная часть в понятие "наш дом". Не помню, чтобы у нас радовались обновам, но зато очень привязывались к обжитым и послужившим вещам. У отца было пять или шесть рабочих карандашей, которыми он писал ноты, от постоянного затачивания они становились коротышками, к этим-то заслуженным огрызкам отец был особенно привязан, я мог получить сколько угодно новых карандашей, но лежащие на пюпитре коротышки были неприкосновенны. В библиотеке отца не было особенно редких или роскошных изданий, но каждая книга была чем-то памятна, на одних - дарственные надписи, на других - собственные пометки, поэтому небрежное отношение к книгам сурово преследовалось, людей, имевших обыкновение пачкать или "зачитывать" книги, отец терпеть не мог. В его комнате, служившей одновременно рабочим кабинетом, на стенах висели две или три цветные репродукции любимых картин, на крышке пианино стояли две фотографии А.Н.Скрябина с дружескими надписями, упомянутая уже статуэтка Чехова, портреты Грига и Вагнера и лежало несколько сувениров - все это, вместе взятое, не имело никакой рыночной стоимости, но пропажа любой из этих вещиц огорчила бы отца больше, чем потеря кошелька. В хозяйстве матери не было сервизов, но было несколько хороших чашек, почти все дареные, их берегли. Книжек и игрушек у меня было немного, но мне кажется, что я получал от них больше удовольствия, чем некоторые современные ребята от механизированных и электрифицированных моделей, не оставляющих места воображению. И, может быть, оттого, что уже в восемь лет у меня была своя маленькая библиотека с собственноручно изготовленными экслибрисами и каталогом, я вырос в глубоком уважении к книге, мне тяжело смотреть на грязные и растерзанные издания, на разрозненные тома, меня коробит от глупых замечаний на полях библиотечных книг, хотя я признаю право любого человека относиться к принадлежащей ему книге, как к рабочему инструменту, то есть подчеркивать строки и делать свои пометки.
Как ни стандартно массовое производство, вещи и в особенности скопления вещей имеют свое лицо, в котором, как в зеркале, отражается лицо владельца. Зайдите в любое жилище в отсутствие хозяев, и, если вы не потеряли наблюдательности, которой щедро одарен любой нормальный ребенок, вы сможете немало узнать о его обитателях, прежде чем увидите их самих. Несколько лет назад я был неожиданно и приятно взволнован декорацией художника Б.Г.Кноблока в спектакле Центрального детского театра "Страницы жизни". Перед художником стояла задача на первый взгляд неблагодарная - воссоздать на сцене комнату рядовой учительницы. Казалось бы, блеснуть нечем. Но художник все-таки блеснул - точностью. В этой комнате был такой точно найденный абажур, такая точная деревянная рамочка с портретом Л.Н.Толстого, такие точно выбранные детали, что еще до того как учительница заговорила, я знал: все это "мое", неуловимо похожее на что-то виденное в детстве у близких людей, и отсюда мгновенно установившееся доверие к обитательнице комнаты.
Как это ни парадоксально, но дети, воспитанные в небрежении к вещам, привыкшие оставлять на тарелке лишь слегка расковырянную вилкой еду, становясь старше, отнюдь не становятся бессребрениками и зачастую проявляют повышенный интерес ко всякого рода мирским благам, в то время как ребята, которых с ранних лет приучали, что хлебом швыряться нельзя и вещи надо беречь, оказываются впоследствии щедрее и бескорыстнее, чем широкие натуры, выросшие в обстановке брезгливого пренебрежения к житейским мелочам. Перефразируя Пруткова, скажу, что натуры эти зачастую подобны флюсу - широта их одностороння.
На протяжении всей жизни мое отношение к вещам претерпело немалую эволюцию. Был и такой период, когда я считал, что вещи - оскорбительный для настоящего человека груз и самое лучшее - это не иметь никаких вещей, кроме дорожных, а жить надо в гостиницах, где можно бросить грязную рубаху и получить взамен свежую. Может быть, в юности такое ощущение естественно. Теперь, став старше, я бережно храню немногие уцелевшие от моего детства реликвии, и меня все чаще тянет пройтись по асфальту, под которым, вероятно, еще сохранились остатки булыжной мостовой, и поглядеть на состарившиеся конские каштаны в Спиридоньевском переулке.
Наша память не случайно так бережно хранит детские воспоминания, - они составная часть нашего чувства Родины. Чувство это живет в нас всегда, но проявляет себя на разных уровнях - планетарном, национальном, областном, районном и так вплоть до двери дома, в котором ты родился и провел свое детство. Оказавшись на чужбине, человек не всегда вспоминает родную страну в целом, нередко его память с особой остротой обращается к частностям, и он вспоминает каждую щербинку на ступенях родного крыльца. Не только колодец с журавлем и кудрявые березки могут символизировать Родину. Как ни поэтичны сельские образы, у горожанина есть свои святыни, и ленинградский рабочий вдали от родной земли так же бережно хранит в памяти стоячие дымы Выборгской стороны, как вологодский крестьянин утреннюю росу на придорожных травах.