Куропатки перед бурей снимаются с открытых мест и забираются в лес. Зато лесная мелочь устраивает базар, стрекочет, копошится, чтоб успеть нахвататься перед слякотью. Так и скопа, птица, поделившая со мною рыболовлю, оживляется, пока поток не помутнеет после дождевых смывов. Но еще раньше предвещают облачность мудрые вороны - слетают на нижние ветки, ищут крышу и прибежище от ветра...
Сколько тех мозгов у потяти Божьего - как спичечная головка, а оно еще и передним разумом живет. Никогда не совьет гнезда с подсолнечной стороны, если лето будет знойным. Если на болоте кладет яйца, лето выдастся сухим. Гуси низко летят - мало будет воды. Журавли подбиваются высоко - к затяжной осени...
Отдохнуть после трудов на яме не получалось. Совершенно истощали мои закрома. Я вынужден был отправляться на новые поиски еды. Буйно колосилось вокруг зело, цвели травы. Я собирал отцветшие вершки в подол рубахи. Дома это молотил, выбивая семена, зернышки. Досыпал к ним головки рогоза, молодые орехи, накопанные корни, мох, лишайники. Вымачивал, толк в ступке, выбрасывал волокна, сливал воду, оставляя серую кашку. Она подсыхала и становилась мукой, из которой я выпекал рассыпчатые коржи-лепешки. Сделал вывод, что почти все корнеплоды бурьянов съедобны после простой обработки. Я недолго варил их, несколько минут, и ставил в яму под ватрой. Нагребал горячего пепла и оставлял так до тех пор, пока они не станут мягкими и не выветрится горечь. И то было даже вкусно. Так иль не так, а ничего иного к столу не было.
Я купался в травах, будто в хмельном сне, впитывая их пьяняшие запахи. Собирая свои жалкие злаки, пасясь на ходу, собирал и лечебное зелье. С балок моей хижины свисала вереница снопиков и гроздей. То и дело я отщипывал пучок и варил себе пойло для крепости.
Но что бы я ни делал, нашорашивал уши на дальнюю скалу с потайной западней. Оттуда реял ветерок - это хорошо, скотинка учует приманку, польстится. Первые камни под ногами были уж облизаны. Я и сам каждый раз тянулся к этой горной соли, она успокаивала внутренности, наполняла силой. Из одной глины мы слеплены - двуногие и четвероногие, и в глине ищем живительные соки для жизни.
А по небесной пелене писали молнии, гремели громы меж грудастыми верхами и ссыпали на чащу трескучие дожди, твердые и холодные, точно град. Паруса крон гудели, порывались в разные стороны, но зажатые горами, никуда не отплывали. Их якоря навеки закоренены в эту предвечную твердь.
Лето выпало посушливое, и ливням я был рад. С большой охотой возвращалась на вольные игрища рыба, прибивало хворост отшлифованные потоком доски. Дождь выгонял червей из-под земли и выманивал слизней. Дождь смывал мои следы, и в силки-петли чаще попадалась живность. Дождь давал передышку. Поэтому дождя я ждал не меньше, чем трава. Вода всегда что-то приносит и уносит.
И случилось. Как сейчас слышу: промытую вечернюю тишину пронзил жадный крик воронья. Так они галдели только на попавшуюся добычу. И я понесся, купаясь в росах, к той западне. Так и есть: над ямой зияла большая дыра, а на дне издыхал, израненный кольями, крупный серый козел. Вожак. Он первый ступил на опасную тропу. Сердце мое стучало громче его. Одним ударом я добил рогатого мученика. Вынужден был принести веревки, чтобы вытянуть тушу из ямы. Изготовив волок, дотащил к двору. Над кровавым следом сердито трещало воронье.
У истока я положил свою жертву на камень и обратился к своему сердцу:
«Тою же силой, что свалила тебя, сильный зверь, я тоже когда-то буду сокрушен и отдан кому-то на употребление. Тот же закон, что отдал тебя в мои руки, когда-то отдаст и меня в еще более крепкие руки. Ибо и ты, и я - мы лишь удельная пыль вечного круговорота жизни».
Я пировал - было с чем... Не пропала ни одна мездрина, ни одна ворсинка. Часть мяса я засолил, часть закоптил. Кости дробил, перетирал камнями и подсыпал в свою муку. Из одного рога я сделал солонку, со второго — цугар для питья. Высушенные копыта годились для рыхления земли. Из желудка получилась неплохая торба-сума. Пузырь растянул на пяльцах и устроил в окно вместо стекла. Ибо слюды я так и не нашел. Вычиненную шкуру я не стал дотачивать к своему пушному лахману-рубищу. Сшил из нее просторый и длинный лейбик-жилет. В холодные ночи одевал его мехом к телу, а днем выворачивал. Еще и на островерхую шапку хватило материала. Такая одежда не намокала и в дождь. Теперь я мог обходиться без рубахи и ногавиц.
Я стал добытчиком, учился этому каждодневно. Окровавленные колья я вытащил и пустил за водой. Заменил свежими, обкурил яму дымом, настелил новую заманку сверху. Если козы пришли сюда однажды, придут и во второй раз. Зов лакомства пересилит пугливый норов.
Мое ловецкое хозяйство служило исправно. Способствовала удача, припасы росли. Можно было отдать полуденную часть дня единственной тут любимой забаве - путешествовать взглядом в облаках. Эта небесная людность не знала усталости, как и земная. Пролетала на легких крыльях, мечтательно застывала, протирала небово стекло пушистым ворсом, воздвигала белые храмы, выгоняла на голубые пастбища курчавые стада, сеяла и собирала обильный хлопок, а главное - неожиданно лепила на весь небосклон родные знакомые лица, что постепенно выветривались из моей памяти.
...Две радости, подкрепляя друг дружку, цвели в ту весну в моем сердце - близкая матура (выпуск в гимназии) и Терезка. Старый Драг накануне экзаменов беседовал со мной. Кося, точно ястреб, оловянным глазом, спросил:
«После гимназии куда просишься: ко мне в экономию иль в высшие школы?»
Я выбрал университет.
«Вольному воля, спасенному рай», - обронил он потеплевшим голосом.
А к Терезке каждую субботу несли меня через четыре села крылья, а рядом с ней обмякали на воск и истекали к ее белым, как гусята, ножкам. Я брал в свои руки дорогое личико, тоже белое и матовое, и охлаждал им свой распылавший вид. Удивительна природа женщины, которую любишь без памяти. Когда тебя испепеляет страсть, она освежает; когда на сердце ледок - согревает; когда усыхает в сомнениях душа-она наполняет тихой нежностью. Я готов согласиться с Платоном, что любящие сердца отыскивают одно в другом свое подобие, любовь есть ни что иное, как союз разделенных частиц единого когда-то существа.
Я любил, мое сердце готово было разорваться от полноты любви. Я терялся, растворялся в ней. Я не владел чувствами, они правили мной, делая меня слабым, ранимым, слепым. Я не понимал Терезку, когда она с ласковой грустью шептала мне:
«Не будешь ты мой, хлопче. Не будешь».
«Отчего так говоришь, сладенькая?»
«Оттого, что вижу: весь свет отражается в твоих глазах, а не моя глухомань».
«Ты мой свет, любка».
«Я в зеницах лишь твоих, а за ними - огромный свет без меня».
«Что ты видишь там?»
«Вижу горы, леса, моря и реки. Реки воды и реки крови. И реки людей, что проходят сквозь тебя, и ты проходишь сквозь них».
«Да ты, зозулько, ворожка».
«Все девки ворожки, когда любят. По четыре глаза имеют. Одну пару для плача, другую - для любования. По четыре руки, чтобы милого след к себе пригребать. По четыре ноги, чтоб от чужих убегать и к своему прибиваться. По два сердца. Одно - для людей, другое - для суженого».
Мирослав Дочинец
«Так где мое сердечко?» - искал я дрожащими губами теплое яблоко под сорочкой.
И вот встретил я однажды в воскресенье одного человека из нашего села, пришедшего в Хуст на базар.
«Слышал новость? Жандарм Ружичка испортил Терезку Столярову».
«Как?» - вспыхнул я огнем.
«А так. Подбивал к ней клинья, подбивал. А та никак. Тогда подкараулил на пасеке и взбесил девчонку. Как говорят: еслы ты девка выше, так не ходи в рище. Отец, как узнал, хотел его зарубить, да челядь повязала. Пришли урядники, судили-рядили и приказали Ружичке жениться на Терезке. Тот и не отгребается...»
Я как стоял у стены, так и вмерз в камень... Свет помутился. В голове не было никаких мыслей, только бухала яростно кровь и пястуки кресали о стену. Жалость и злость закипали во мне, пока не затвердели в решении - «убить!» И понесся я стремглав в село - овражками, толоками и реденькими хамниками-гаями. Понесся, обгоняя свой гнев. Ибо почему-то не моя обесчещенная Терезка стояла перед глазами, а холеное лицо Ружички с насмешливыми глазками- пульками и закрученными рожками усов.