«А я чащей крещен, я без нее никто, - потеплел он голосом. - В нашей семье предание такое, что прабабка не имела детей и пошла к гадалке; та говорит: дети родятся, но такие, что захотят только в лесу жить. Так и пошло. И деда, и няня-отца все в глугомань влекло. А я из чащи не выхожу. Она дразнит меня, как зверь стрелка, как рыба рыбака. Мне на просторе дышать нечем, народ совсем завонялся. Пожирают друг друга хуже, чем твари в лесу. Душа Божью цену потеряла.
По всему Воловскому округу убийства совершаются, на дорогах по трое укладывают, кишки выпускают, ночами в хижину лезут, надеясь разжиться на какую-то коруну. Топоры, ножи, кровь. Женщине в колено гвоздь забили. А чтоб им мясо от костей отпало!.. И все на Шугая вешают. И убийцам, и полиции это на руку. А Шугай куда правит, туда и целится, еще ни разу никому в живот не стрелял, не поднял топор на крещеного. А если стрелял, то лишь защищаясь Это хорошо знают чешские офицеры, да лукавят, хитрят. В крутое дерево кривой клин забивают. Они возле меня в сметане купаются. Знаешь ли, сколько держава выделила на мою поимку и на подкуп всяческий? Четыреста восемьдесят тысяч! Есть из чего поживиться жандармскому кодлу, матери их хрен!»
Дождь усиливался, временами переходил в ливень, хлестал по шалашу бунтаря. Шугай угомонился, задремал. Но вскоре что-то хрустнуло в овраге, и он вскинулся. Вслушивался, сжимая винторез. А дальше потихонько затянул:
«Ой, жалю мій жалю, що тя много маю...» - когда окончил, нехотя пробормотал: Скорбь душу терзает. Чувствую, что темя мое ко мху клонится. Как увижу свороченную смереку, думаю, что это моя могила.. А ведь я еще и не жил по-человечески. Лишь двадцять третье лето топчу ряст, а сердце уж так иссушил, так выстудил. Руки железом пахнут, а не сыром, не женой»...
Я удивился, что он так молод. Мне хотелось утешить его.
«Чем я отблагодарю тебя, Микола?»
«За что?»
«За то, что ты вытянул меня из Закли».
«Попридержи язычок говорить такое! - злобно сверкнул он глазами. - Воля не признает счетов. Я отлично знаю, что это такое - не одну тюремную скамейку вытер. А вот ты за ученое письмецо подарочка заслуживаешь. Проси себе что- то, пока я добр».
«Не нужно ничего. Лишь скажи-ка: правда ли это, что носишь при себе заколодованную вещицу, способную пули отводить?» - спросил я.
«Ношу, - ответил он невозмутимо. - Девясил или стрельчик назвывается. Три стебля из земли растут, похожие та траву-псяйку. На Иванов день их нужно найти и заворожить. Мне велунка из Зворца к плечу привязала. Да пуля - глупость. Страх сожрет тебя раньше, чем пули. У меня есть от этого надежное спасительное средство. Когда испуг берет верх и серце трепещет, будто заячий хвост, я так делаю, - он залез рукой в пазуху под мышку и поднес щепоть к моему носу. Запах его пота был острее, чем запах взмыленного коня. - И сразу же мозг уравновешивается, становлюсь невозмутим, ровно каменный мост».
Было видно, что он любит прихвастнуть, но за тем бахвальством скрывалось немало и сущей правды. Я поглядывал на Шугая и думал: пожалуй, это и есть ожившая душа моего народа, моей маленькой горной краюхи Европы -спутанная душа, что, словно птица-мечта, бьется в слепой своей нищете, невежестве и предрассудках и взрывается местью и жаждой справедливости.
Вернулся Юра, что-то шепнул брату, и тот торопливо начал собираться. Я тоже поднялся.
«Дождь - самая подходящая пора, чтоб перейти Тису, - сказал Микола дорогой. - Румынские пограничники сидят в будах. А если и заподозрят неладное, так в непогодь да в темноте не попадут. Свяжи себе сноп и греби к заросшему берегу. И запомни: с честью пойдешь через страны и земли, а без чести - даже к соседу не иди».
Теперь он шагал нешироко в тяжелых солдатских ботинках. Неожиданно остановился, раздвинул папороть, наклонился:
«Вот и у тебя, цимборик, есть девясил. Раз в году и сироте праздник. А ныне — Иванов день».
Он подал мне травку, боднул кулаком в грудь и сдержанно попрощался:
«Будь здоров и дюжий. Ничего не бойся, никогда не унывай, однако всего берегись».
Мы расстались, да я еще долго думал о Шугае, о его страшной, горькой, смертельной правде.
Я сделал все так, как он советовал. Из прошлогодних стеблей кукурузы связал плотик, положил на него одежду и сумку с несколькими книгами, дождался первой зари и оттолкнулся от берега. Когда был уже посреди речища, на румынском берегу послышались прерывистые голоса. На меня направили лучи света. По тихому плесу что-то хлюпало. Пули, догадался я. Но сразу же успокоил себя спасительной мыслью: со мной девясил! На берегу мигали вспышки, гремели выстрелы, по моему снопу, по моей котомке стегали пули. Слишком заметна мишень, подумал я и нырнул в глубь Тисы. Все мое добро пошло за водой. А вместе с ним и образок Терезки, и золотой крестик Ружички, и разрыв-трава от Шугая. Остался я без ничего, голый и гонимый, между двумя неприязненными берегами.
Если имеешь и уши, и очи, то про ошибку и беду всегда предупредит тебя что-то иль кто-то. Только сумей это распознать и не подтрунивай над собой. Прислушивайся к своему сердцу и откроется, для чего тебя призвано, в чем мера твоего назначения. Может, ты сослужишь службу одному человеку, может - миру, а может - Богу.
Привык я пробуждаться, когда остывала ночь и темень преломлялась в робкий рассвет. Исчезал комар и просыпались птицы, хрустальным свежаком прочищали свои голосницы — голосовые связки. По тем первым звукам я прочитывал настроение леса, угадывал, как ныне поведет себя зверь, рыба, комашня - мушки-букашки, что обещает погода. Я и сам, сложив ладони рупором, громко приветствовал солнце, новый день - новый подарок земного гостеприимства. Приветствовал облака, лохматые груди гор, и вершины сверкающие возвращали мои кличи, расстилали по долине, гасли в сонных кустарниках. Все оживало вокруг, в лесу и дальше уплотнялась тишина неслыханной пустоты.
Пробивал час рождения света.
Легко, как в недавнем сне, брел я по росам, волоча за собой седые борозды. Умывал росой ноги, руки, грудь, лицо и глаза - и солнечные пальцы ласково вытирали мое тело. Жаркая паляница, будто из потаенной черини, выплывала на небесный холм, наливала животворной прозрачностью межгорье. Оно, молодое солнце, было еще не созревшее, не слепящее - очами можно было напиться его нектара на весь день. И он теплым комом согревал душу. С широко раскрытыми очами и ртом я замирал перед солнцем, пока тело не пропитывалось золотыми медами его лучей.
Дальше я начинал свои игрища с лесными жителями. С теми, что попадалась на глаза. Перекривлял сороку: похлопывал ладонями по ребрам, трещал языком, хохлился, «чистил перья». Замирал беркутом на круче, медленно, планируя руками-крыльями, высматривал зорким глазом добычу. Белка звала на дерево, и я прыгал невесомый с ветки на ветку. Крутил «колесо», брал на зуб смолянистую шишку. Иль затаивался лисом в зарослях крушины, нацеливал нос на россыпи пряных запахов. Иль распластывался на карачках жабой, и голова врастала в туловище, и тело резиново обмякало, кровь густела и остужалась. Иль превращался в ужа, извивался в бурьянах, не помогая себе ни руками, ни ногами, самой лишь кожей и мускулами. Напоследок бросался в поток, надолго затаивал дыхание, проживал маленькую жизнь порывистой рыбины.
Я норовил уподобиться каждому созданию, живому и неживому, чтоб увидеть себя сущего со стороны. Как не ощущаешь веса воздуха и вкуса воды, так я пытался избавиться от раздраженности прикосновения и тяжести дум, постоянно тяготеющих над человеком. Эти упражнения- превращения возбуждали такие чувства, будто я и взаправду прожил целые жизни в шкуре того зверья
Так я все ближе роднился с тем неистово прекрасным миром, который уже не виделся мне бездумным и диким, а исполненным гармонии в каждом проявлении, в каждом движении, в каждой перемене. Переменился за полгода и я - помалу сбросил из себя скорлупу страха и предрассудков.
Странно, однако в этом пустынном затворничестве открывалась мне зрелость духа. Я учился смотреть и видеть, слушать и слышать, что далеко не одно и то же. Я учился покоряться этому миру, находить в нем свое место. Я приближался к главному - к потребности служения, к умению выбирать свое дело, начинать его и подводить до завершения.