Мой учитель читал травы, как мудрую книгу, и говорил, что сию книгу не прочесть до конца никому. Он ходил по лужку мягко, осторожно, чтоб не наступить на ценную траву. Он и меня научил смотреть под ноги, и с тех пор среди трав я хожу, как среди людей. Здороваюсь с ними, как с давними знакомыми. А с некоторыми, каких не находил годами, встреча очень волнующая. И с прогулки я никогда не возвращаюсь без пахучего пучка.
А тогда, сохраняя в свежей памяти свидетельство Миколы Шугая, спросил я старого травника про цвет папороти на Ивана Купала. Он смачно засмеялся:
«То все выдуманные сказки. Однако правда не менее чудесна. Папороть рассеивает свои созревшие споры, и из каждой, упавшей на влажную землю, произрастает маленькая, точно ноготок, зеленая заплатка. Она напоминает сердечко. На той бляшке образуются два органа - кругленький мужской «огурчик» и женская пустая «бутылочка». В нее вливает свое семя «огурчик». В сладостном единении ждут они из неба благословения - капельки дождя иль росы - и тогда происходит тайна оплодотворения, рождается росток новой папороти. В любовно-сладкие для нее дни (где-то на Ивана Купала) она действительно может светиться. Да не это главное. Дикая яблоня тоже светится, как покрывалыде из зеленоватых свечей».
«А почему они светятся?»
«Потому что в это время земне токи самые сильные. Они струятся по стебельку, растапливая в нем смолы, и они закипают в целительном снадобье. Человек тоже получал эту живительную электрику, когда ходил босиком, спал на земле, ковырялся в ней руками. Никакое мясо, никакие плоды не дают нам такого здорового питания, как травы и коренья. Давние люди употребляли в двести сорок раз больше растений, чем мы, и тела их бугрились мускулами. Они не боялись ни медведя, ни мамонта, ни ледника».
Он отлично знал, что и когда собирать.
После теплой воробьиной ночи собирали мы под Поженяской «двадцать главных трав». Подошло время их зрелости. Пан Джеордже сразу после просушки упаковывал их в полотняные мешочки - одни больные будут носить их на груди, другие класть под голову на ночь, третьи перетрутся на порошок, четвертые пойдут на мазь, пятые зальются виноградным перваком...
Учил он меня, как запаривать липу, бузину и малину, чтобы сразу же сбить лихорадку. Показывал желтый цветок марьянника, излечивающий туберкулез и экзему. Радовался, точно дитя, когда мы нашли золотой корень. Что он только не лечит: высокое давление, нервы, ревматизм, печень. Я спросил, не это ли и есть самое целительное зелье. Нет, марьин корень еще ценнее, его добавляют почти по всем рецепциям. Либо тот же корень солодки. А купина - настоящая чародейка: предупреждает старость, укрепляет слабое тело, проясняет память. Ее он и сам с удовольствием употребляет. Каждая трава внимания и уважения требует. Даже простой пырей для знающего целителя великая трава. Лечит почки, суставы, глаза, спасает детей от рахита. А бывает, что и убогий мышиный горошек не заменят никакие лекарства из аптеки.
Каждой траве свое время. И каждому больному - своя трава. Как в стеблях и корнях смешиваются и зреют вещества для разных стихий, так и причиной хворей людских может быть то воздух, то зной, то ядовитые соли, то недостаток доброй воды.
Его лекция была возвышенна, как проповедь с амвона. В очах сверкали искры восторга. Тогда из неприметного мелкорослого человечка он превращался в таинственного аристократа. Я начинал понимать, почему все уважительно величают его «почтенный». И в горах, и в городе Сиготе, и даже в Букуреште, куда пан Джеордже дважды в год ездил читать лекции.
О людях он говорил мало и неохотно. («Они - как трава под стопами Господа».) Зато про саму траву рассказывал часами. А еще больше времени просто молчал с нею с глазу на глаз. Они находили общее понимание и так.
Все чаще брал меня с собой на травяные промыслы, на «пленеры», как любил говорить. Я умело помогал ему, а главное - благодарно слушал, впитывая каждое слово, как губка воду. Начинал что-то и сам понимать в той хитрой науке. А он и дальше ни о чем меня не расспрашивал, будто я был для него какой-то хорошо знакомой травой.
Только раз, когда мы ночевали у берега черники («В дом, где едят лесную ягоду и чернику, доктора не ходят»), он деликатно молвил:
«Вижу, какая-то печаль твое сердце гложет».
Я стенул плечами.
Он сорвал какие-то цветочки, связал их в пучок и протянул мне:
«Пусти это за водой. Но сейчас. И пойдет с цветом за водой твоя печаль».
Я так и сделал, чтоб его не гневить, - в овраге грозно клекотал поток. А тогда облегченно открылся своему благодетелю. Рассказал про гимназию, про Терезку, про жандарма Ружичку, растоптавшего мою молодую жизнь на полову.
«Никто и ничто не может погубить человека, кроме него самого, - припечатал мою печальную повесть пан Джеордже.
- Как ты к миру - так мир к тебе. Если долго будешь заглядывать в бездну, бездна заглянет в тебя. Не казни себя воспоминаниями и не беспокойся о будущем. Судьбу твою волк не съест. А Терезка... женщины нам не принадлежат, это они нас выбирают, а не мы их. И на жандарма того не свирепей. Отпусти его из сердца. Он и так к тебе придет, сам...»
«Как? Зачем?» - вырвалось у меня
«За крестиком своим. Неугомонная душа христианская».
Те слова тогда показались мне странными. Вскоре я забыл о них. И, как роса с листа, выветрилась помалу и моя печаль...
Когда бук засверкал медью, спустились мы в долину. Овчары - в село, мы - в желто-каменный город Сигот. Тут пан Джеордже содержал фармацию. Распоряжался в ней сын - бородатый пузан с холодным взглядом. Про таких говорят: злости полны кости. Я хотел идти наниматься на черновую биржу, однако старый аптекарь пригласил меня ассистентом (чтоб не говорить - слугой). Мне обеспечены стол, постель, одежонка, еще и кой-какие леи на карманные расходы. На что мне без документов еще надеяться?
Поселили меня в сенях при самой аптеке. Я следил за стерильным порядком: мыл баночки, нарезал бумагу на порошки, разносил готовые лекарства заказчикам, ночью и в воскресенье выходил на звонок. В аптеку разрешалось заходить в любое время
Память хранит давнишнюю картину. Ночь, за окном осенняя слякоть. Жестяный когут-петушок скрипит на крыше. Блики от свечи играют на фарфоровых ступках- толчеях. Дремлют бутылочки с латинскими надписями. Но вот проснулись чашки весов, в одной - лекарства, в другой - яд. Аптекарь прищурил глаз, ворожит что-то пинцетом. Фукает на пальцы, будто вдыхает в кристаллики жизнь. В сенях ждет старый волох в мокром сардаке-куртке. Он постучал в полночь.
«Пан патекарош, Ануца умирает. Во всем Марамуреше не есть таких лекарств, которые бы ее подняли. К вам спровадили. Два дня шел».
В черной руке дрожит бумажка в жирных пятнах. Виновато улыбаются детские глаза.
«Обождите, любезный, тут виноград на подносе, угощайтесь», - говорит пан.
Безразличные весы качнулись туда, качнулись сюда. Замерли. Аптекарь не дышит, дабы не нарушить момент дозы, момент истины. Лекарства готовы. Волох суетливо шарит по карманам мокрого сардака, а аптекарь ссыпает ему в тайстру виноград и груши.
«Бог вас отблагодарит, милостивый пан».
Благодарностей он не ждал. Земля и солнце долговечны потому, что существуют не для себя. Часто ездил к больным, бывало, что и в далекие села. Под вечер садился у открытого камина и скромно трапезничал: легкое блюдо из фасоли либо крупы и непременно всяческая зелень, лук и чеснок. Иногда нацеживал себе фужерчик красного вина. На столе всегда были орехи, яблоки, сушеный виноград, мед.
Послевечернее время посвящал гербарию, занимавшему все пространство под кровлей. Я помогал ему: склеивал картонные плиты под растения, носил художнику зарисовывать, а когда аптекарь купил фотоаппарат, я перебивал ту коллекцию на цинковые пластины.
День начинался у нас рано. Если не было срочной работы, пан Джеордже часто брал меня с собой на пешую либо верховую прогулку вдоль реки. Он называл это — «растрясти калории и стряхнуть годы».
«Ты представляешь себе толстого и дряхлого человека на коне? - спрашивал меня. - И я не представляю. Так иди седлай кобылиц».