Должен заметить, что офицер писал к нему с большим уважением, мило вспоминал веселые приключения, благодарно кланялся за верную службу и нелукавую натуру. Солдат-калека светил промытыми глазами и мычал, тужился что-то рассказать... Я запомнил адрес и списался с тем офицером, пригласил на несколько дней в гости за мой счет, на мой пансион. И тот приехал. Близился полдень, и я повел его на базар. Немой сидел на привычном месте под деревом, с шапкой на коленях. Офицер остановился в сторонке и зычно крикнул: «Миха!» Попрошайка нервно дернул головой, повернулся и с бледных его уст сорвалось: «Матица Божия! Пан поручик!» Так к человеку вернулась речь...
Так и к тебе могла вернуться проникновенная зоркость, потерянная нами за тысячи лет. Когда-то очеловеченный дикарь, чтобы не погибнуть, должен был первым чуять зверя, измерить взглядом его силу, угадать повадки. И мозг мгновенно подавал совет, что делать. Он знал, чем дышат его соплеменники, распознавал настроения и действия врагов по запаху, по выражению глаз. Он поклонялся ветру и растению, потому что чувствовал его дух. Был дитям природы, а не паном ее, как нам того хочется».
Аптекаря интересовало, как и что я вижу. А я и в самом деле не мог объяснить. Тогда он повел меня в лечебницу, где главным доктором был его приятель. Они приводили мне на осмотр одного за другим больных. «У этого разбухшая печень», - говорил я. У другого: «Сердце трепещет, точно заячий хвост». У третьего: «Гниет слепая кишка». Четвертый «надорвал грыжу». Пятый «здоров, жаль отдавать ему постель в госпитале». Паны удивленно переглядывались.
Наконец доктор процедуру остановил:
«Этот гость не на голую кость. Недаром ты, Джеордже, сеял ячмень в грязь».
Терзали меня расспросами: как я могу знать, что больного беспокоит, если даже не касаюсь его, не спрашиваю ни о чем. Я признался: на больную печень указывают губы пациента, на сердце - глаза, на желудок - зубы, на почки - кожа, на кровь - волосы, на кишечник - ногти, на легкие - дыхание, на нервы - пальцы, на отравление - запах, на непотребные болезни - ходьба.
Пан Джеордже в тот день долго оставался в моей каморке. За беседой и полночь пробило. Где-то отозвалась деревянным языком трещотка ночного сторожа, и воцарилась тишина. Было душно, и мой учитель расстегнул сорочку. Тогда я заметил, что кожа на его груди светится прозеленью. И стало мне очень горько, поскольку я понимал, что это за примета. В ту ночь я поделился с ним одной своей мыслью:
«Бывает, что у человека не одна болячка, а две-три соседствуют. И если лечить какую-то одну, то можешь при этом подпитывать другие. Так, может, лучше не лечить - и болезнь сожрет болезнь. Как вы полагаете?»
Он слабо ухмыльнулся:
«Думаешь, мы лечим? Лечит Природа. А мы только укрепляем организм, помогаем ему самому исцеляться. Поэтому я и приклонился к травам - у них земная сила. То, что из тела выжжет иль вымоет болезнь, травы пополняют. От сотворения мира древняя людность ела много коренья и с ним получала и земные лекарства. Теперь этим заботиться должны мы с тобой».
На последнем слове он сжал голос. Мне так хотелось его утешить.
«Весной уж пахнет. В скором времени в горы».
«Этого дня я жду с тех пор, как мы сошли с полонины. Там мое сердце и там мое лечение. Ты правду сказал про мою грудь. Я сжег легкие на войне - газами. И если бы не проводил лето в горах, если бы не горное зелье, я бы давно уж топтал травы Господние. А так еще могу прислужиться, могу еще чем-то поделиться с тобой».
Я благодарно сжал бледную руку, отводя взгляд от запавшей груди.
Не старайся быть примером для других. Ищи пример для себя. Не следуй за плохими людьми и не очень приближайся к добрым. Не делай из людей себе ни врагов, ни друзей. Но каждого считай своим учителем.
Не бойся покоряться тому, кто тебе близок, - и он станет опорой тебе. А ты - кому-то другому. И тогда будет у тебя две опоры. Если помогаешь людям достичь успеха, то и сам его достигнешь. Возможно, человечность и приветливость и не дадут тебе богатства, зато дадут радость, что милее богатств. Нет ничего превыше человечности. Долголетие на земле - это умение длительное время быть человечным.
Возле костров лесных я не сразу ощутил прикосновение холодного дуновения. Дымы уже не зализывало в стороны. Они поднимались в небо седыми столбами. Чащевые буреломы налились тошнотворным грибным духом. Обронив ягоды, кусты красили свой лист. Роса сделалась пряной и колючей. Я сушил мох и уплотнял им стены своей халабуды. Вязал из папороти снопы и утеплял ими потолок. Под стеной серела в готовности куча дровишек. При ней стог сена для Тисы. На укопанных столбцах, чтоб не достала зверюшка, в кошелях сохранялись продовольственные припасы. На зиму у меня были грубо сшитый кожух и два лоскутных покрывала на лежаке. На это использовал все добытые доныне шкурки. Хватило барсучьего меха и на обувку. Однако же зимы я боялся. Какова она тут, в поднебесных заломах-уступах, где человеческого голоса не слышно? А вскоре уж и птичьего не будет...
Тем временем я не оставлял свою работу в лесу. Прокладывал третью широкую просеку. Там, где было выжжено всякий лесной хлам, открывался простор для очей и дышалось легче. За мной и птицы веселее чирикали. Здоровые деревья свободнее расправляли зажатые рамена.
Эту третью просеку прокладывал я к кучматой-мохнатой горе с отсеченной верхушкой, будто кто-то отколол ее, как сахарную голову. Я давно заприметил этот заломистый холм за черным занавесом смерек. Издали краснел он разрезом оголенной глины. Если гора раскололась каким-то образом, так, может быть, оползень достаточно покатистый, чтобы по нему выкарабкаться из этого котла. Я подбадривал себя этими размышлениями и бойко продвигался к намеченной цели. Стоящие факелы освещали мне дорогу, пока не преградила ее болотистая долина. Подо мхами квакала и побулькивала твань-тина. Я увязал в ней по колена. Работы прибавилось. До сих пор сухие жерди и ломачье собирал на кучи и сжигал. Теперь волок на болото и настилал себе сухопутье. Как раз роилась в игрища мошкара, и я вынужден был защищаться дымокурами. Вскоре я вышел на мягкие залежи черного, как сажа, торфа, а дальше и на твердынь каменных зазубрин-выступов.
Солнце укладывалось на ночь в пурпурную седловину, когда я шагнул на заманчивый обрыв. Какая-то неведомая сила толкала меня в плечи, к зарослям шиповника. Косой солнечный луч теплил густой кустарник, тускло подсвечивал что-то в глубине. Я двинулся на тот блеск. Рассекая колючки посошком, пробрался вглубь и обмер: из песчаного наноса выглядывал облизанный дождями краешек котелка. Я ухватил его, как нечто живое, способное убежать. Когда живешь из добычи, то глаза едва опережают руки. Порывистое хватанье рождает мысль.
Котелок был чугунный, судетского литья, со ржавой дужкой. Кто же его потерял? Ни одного подобия человеческих следов вокруг я не обнаруживал. Если кто-то и оставил его здесь, то почему присыпал землей? Порода оползня была той же, что и на срезе горы. А что, если котелок упал с неба?! - взбирался я взглядом на рухнувший кряж. И, возможно, вместе с ним упало еще что-то? Я начал неистово рубить заросли. Что-то мягкое коснулось моего лба. С лещины свисал кожаный подсумок. Стертый, иссохшийся, с обкипевшим ржавчиной замочком.
Я бережно положил его себе на колени и распорол клапан. Не успел и пожелать себе, что хотел бы там обнаружить. А там было пустое портмоне с монограммой «IR», книжица с размытыми записями, карандаш, компас, складной ножик, янтарный мундштук, отсыревшие спички, бутылочка из-под рома, горсть гороха и фасоли, карта, свернутая трубочкой в целлулоиде.
Я поискал глазами место, где бы присесть, чтобы рассмотреть карту. Из земли торчал и столбик, заостренный человеческой рукой. Теперь я пустил в ход и нож, и пальцы, и ногти. Обкапывал, разгребал столб. Округлилось нечто бурое, твердое с ямами...глазниц. Череп! То был человеческий череп. Такой же, какой лежал на полке в мастерской сиготского аптекаря. А сколько я их насмотрелся в анатомическом театре университета!
Травяным веничком обметал я пожелтевшие кости - шейные позвонки, позвоночник, ребра, фрагменты конечностей. Выносил на открытое место, складывал на мох. Кости грудины и ключица были поломаны, возможно, и шея. Либо кто-то проломил ему грудь, либо несчастный упал, разбился. Освободив скелет, дальше выкапывал столб. На глубине в два локтя он оканчивался деревянной табличкой. Я промыл ее водой, вынес на свет. На потемневшей дощечке едва угадывались выжженные буквы. Скорее подушечками пальцев, нежели глазами, я прочитал по-чешски: «Здесь нашел свой последний привал неутомимый путешественник Иржи Ружичка из Праги. Лето 1934 года Божьего».