«Не знаю, что там написано, а вот прописанных документов не имею никаких. Как перейду границу?»
«А это уж наша забота!» - радостно воскликнул подполковник. От него пахло ромом и духами, а не порохом.
Трудно улитку отодрать от роговичной мушли- раковины, к которой она прикипела. А что уж говорить о человеке-скитальце, который хоть и на чужбине, свил себе подобие гнезда. Но я знал, что должен его оставить, чтобы ступить из огня да в полымя.
«Вернешься? - храмовым шепотом спрашивала Юлина.
- Вернешься ли еще когда-нибудь?»
«Вернусь, - отвечал я и сам не верил своим словам. - Оставляю на тебя и книги, и белую кобылицу, и хижину. Береги их».
В темную ночь стояли мы у пограничной заставы. От Тисы пахло рыбой. Проводник-румын подошел к страже, порассказал им сказки и махнул нам рукой. Серая толпа таких же бродяг, как я, двинулась в открытые ворота. Никому мы тут не нужны. А там? Этого мы еще не знали.
Земля моя обетованная почти не изменилась за полтора десятка лет моих скитаний. Те же скрипучие телеги, на них женщины в мужских крисанях-шляпах и с трубками в зубах. Те же вышитые красными нитками сорочки у девчат. Те же пейсатые и носатые шпекулянты у лавок. Тот же балаган торговицы. И те же уличные ухабы, полным-полны столетней пыли, будто ее надуло с руин хустского замка, зубато охраняющего зеленый покой Марамороша. Две живые синие ленты -Тиса и Река - перехватили долину и под Замковой горой связались в один широкий пояс - аж до Дуная.
Когда-то Хуст заложили немцы. Со временем принадлежал он Мадьярщине, Семигороду, Турции, Чехословакии. Теперь название Хуст перекрутили на «Хвуст Украины» (здесь говорят не хвост, а «хвуст», не конь, а «кунь», не вол, а «вул»). Меткий глаз, острый язычок людской. Теперь мне самому открылась незамутненная картина завязи новой державы в украинизованном Хусте, отрезанном от белого света.
Нас строили пестрыми шеренгами у церкви. С балкона произносили речи члены правительства и сам премьер Августин Волошин, почтенный, усталый благодетель, доктор теологии. Его называли Батьком, и это ему действительно приличествовало.
«Слава Украине!» - кричали мы. Даже если кто-то говорил на суржике и язычии, мы все равно приветствовали его: «Слава Украине!» Сначала робко и вразнобой, а дальше - ровно и грозно. Аж воронье срывалось со старых лип.
Ударили в колокола к вечерне. А может, то звонили уже по нас...
Когда мы пришли в дом команды Сечи по улице Духновича, на него упала тень одинокого облака. А кабаки и бовты-лавчонки заливало скупое осеннее солнышко. Меня это не радовало. Мало утешало и иное. Обмундирования не хватало, зато флагами, лямпиадами и факелами были битком набиты целые сараи. Оружия тоже не было, его тянули кто где вынюхал. Смельчаки нападали даже на чешские жандармские участки. Не хватало и строевых старшин, хотя правительство бросило клич приглашать их со всех усюд. А когда откликались эмигранты, успевшие понюхать пороху в мировой и подпольной борьбе, их отсеивали. Зато натягивали френчи с позолоченными обшлагами на бравых сельских парней и студентов, урядничьих свояков.
«Что с нами будет, когда настанет время воевать?» - спрашивал меня паренек из моего села с боязнью в глазах.
«Бог знает».
Бог, быть может, и знал. Однако даже правительство верило не в одного бога. Оглядывалось и на Берлин, и на Прагу, и на Будапешт. В правительстве был национально сознательный гуцул, были банкир, доктор, профессора, писари. Они не знали ни военной науки, ни экономики бедного горного края. А после этого Прага навязала еще своего генерала Прхала, дабы тот умерил амбиции украинских вождей. И был «батько» Волошин, совершенно честный, благородный, всеми уважаемый и в публичной жизни слишком народный. И народ без меры этим пользовался. Министры не могли пробиться к нему, потому что премьер все время принимал простолюд, выслушивал жалобы, утешал, раздавал должности, деньги, отменял наказания. Отец есть отец.
Зато некоторые другие без лишней опеки становились атаманами и приказывали, приказывали, приказывали «именем Карпатской Украины». По селам совершали суд. Неугодных специалистов вычищали со службы, на улицах хватали подозрительных и, если они не могли по-украински произнести «Отче наш», колотили. Как их раньше били мадьярские либо чешские жандармы. А тех, кто перелицовывался и клялся в верности, целовали и назначали поводырями. Во всем полагались на честь и совесть.
В кабинетах прели и шалели от неизвестности, а на улицах Хуста все происходило так красиво, так легко и беззаботно, будто это и в самом деле был Новый Ерусалим. Неистощимая лирика и романтика витали тут в слякотные дни 1938-го года. Нарождалась какая-то многолюдная утеха. Ее носила в себе молодая Карпатская Сечь. Если доныне украинский дух проявлялся тайно, то теперь он взбудоражился и забурлил водоворотом. Молодежь разносила повсюду украинскую идею в своей горячей крови, которую готова была тут же пролить. Пробуждала волю у вечно порабощенного народа, просвещала его, распостраняла национальную сознательность. Походы с флагами кипели селами, не умолкала украинская песня, по хижинам устраивали чтения своих писателей, играли спектакли.
Это было диво: на невыразительной донедавна территории возникла «украинская ирредента». За считанные месяцы возродилось извечное украинское племя, ожила украинская душа. Смелой поступью ходила по вольной своей земле молодежь Карпатской Сечи.
Проведал и я своих. Моя мамка вышла замуж за вдовца, и теперь на дедовой усадьбе было густо детей. Себе места я там не находил. Приютился в Сечевой гостинице. В походах нас охотно кормило население. Далекий родственник, служивший секретарем у министра, предлагал мне лучший хлеб - переводчика с немецкого, но я хотел остаться в гуще людности. О моей просветительной деятельности в Банате узнал и редактор Владимир Бирчак, с которым свел меня бывший профессор Матико. Редактор приглашал к сотрудничеству с газетами и радио, но меня больше привлекало живое слово на площадях, а не написанное на бумаге и чаще всего искаженное. Хотя я любил послушать этого человека, обладавшего порывистой натурой и острим, как бритва, умом.
«Больше всего нашей, украинской, правды в Сечи, - сверкал Бирчак стекляшками очков, наседавших аж на мотылек усов. - Но эта правда еще весьма молода, без опыта, часто атаманская, бунтарская. Молодежь на первое место ставит сильное желание и геройское дело. За это она готова сложить головы. А тут не жертвовать нужно, а добиваться образования, знаний. Нужно брать умением, а не горением! Не побоимся взглянуть правде в глаза. У нас нет самоокупающейся экономики, нет природных богатств, коммуникаций. А с минеральными водами и саманом в Европу не продвинешься. Американский иль немецкий вуйко не будет запросто так обустраивать нам страну. И чужие деньги, что нынче тут крутятся, скоро будем отрабатывать дорогой ценой. Все идет быстрым шагом, все меняется... Я слышу красивые фразы. Хорошие приказы, вижу вдохновенных людей, но не вижу никакого плана, никакой стратегии. Недаром соседи называют нас мятежной территорией, угрожающей миру в средней Европе...»
Я и сам начал отсеивать в этой завирухе золотую пыльцу от пустой трухи. Все можно одеть в заманчивую национальную идею (даже жиды начали записывать своих детей в украинские школы). Однако внедрить ее можно только с умом и знаниями. Одной отваги тут мало. Ведь недаром и наши враги мадьяры в самые худшие для них времена призывали прежде всего молодежь: «Учитесь, учитесь и будьте отважны».
Да разве знали наши удалые хлопцы о духовных ценностях, веками создававшихся украинским народом на пограничье Востока и Запада? А без этого могла овладеть ими только высокомерная гордость.
Вскипали волны национального развития, однако не имела наша державность национального лица. Не было спаянного единства и однородности в труде. Старшие рассудительно оглядывались на задние колеса. Молодые насмехались над ними, рвались вперед и выше - поверх голов действующих правителей. Разные поколения и разные слои соревновались между собой, ослабляя себе без внешних врагов. И это была серьезная ошибка серьезного деяния.
Мир составляют не старые и молодые, не добрые и злые, а умные и дураки. Легко может толпа высмеять мудреца, и легко любого дурака одеть в белые ризы. Опытный борец и светлая голова Бирчак выравнивал мои мысли: