И созрело у меня решение. Подошел с поклоном к старцу:
«Прошу благословения, отче, и прошу вашего отпущения за сокрытую сделку».
«Откройся, сын мой».
Я рассказал о золотой жиле, из которой черпал средства на строительство. И о том, что хочу новое золото использовать на новое дело - выкупать снесенные кресты и разграбленную церковную утварь.
«Нет здесь греха, - подытожил игумен. - Золото добыто трудом и не истрачено на службу Мамоне, а отдано в богоугодную жертву. За это тебе низко кланяемся. А намерение твое на тебе оставляю. Если ты созрел до него, так тому и быть. Если бы ты был монахом, я не разрешил бы торговать святыней. Монахи - искусные купцы в ином. Мало теряют и много достигают. Пренебрегают временным и выбирают вечное. Отрекаются от земного и собирают сокровища на Небесах. Однако обходятся без золота... А ты, если уж выбрал свой крест, так неси. Мы подсобим своими молитвами. И будем рады назвать тебя своим духовным братом».
«Отче, я не достоин вашего братства. Мое сердце все время сомневается».
«Божьи дары разнообразны, сын мой. Господь пребывает в разных сердцах и всем подает. А тем, кто несет крест любви, тем более».
Так я вернулся в мир. Ходил по селам как мастер- древодел. Слушал людей, присматривался к новым порядкам. Села, районы претерпевали «разнарядки» - сколько закрыть церквей, сколько «ликвидировать» крестов. С деревянными новой власти было проще: приказывала рубить под корень и сжигать на кострах либо швырять в реки. А на каменные кресты набрасывать проволочные петли и тащить тракторами, даже танками к ближайшему водоему. Чаще всего орудовали по ночам, как волчьи стаи. Оставались дворовые кресты. Рядом с ними верховинцы становились с топорами, с вилами. Власть вынуждена была вызывать боевые отряды.
Я видел, как одна селянка привязала себя к кресту веревкой и причитала: «Не дам, ироды! Рубите и меня вместе с крестом!» Женщину оттащили и привязали к телеге. Она билась в судорогах и кричала: «Как же мы теперь без креста будем?! Без плеча Божьего?!» Молодая начальница приказала отвезти женщину в психбольницу, а детей определить в детдом. Синеглазый босоногий мальчишка долго бежал за возом и просил: «Мамку оставьте. Крест забирайте, а мамку нам оставьте!..»
Не оставили детям ни мать, ни крест...
Пожалуй, в лесных чащах я размягчил свое сердце, потому что подобные сцены пробуждали во мне такую жалость, что вынужден был идти за поддержкой к братьям. Первым встретил Кирилла, заготавливавшего дрова. Я возвращался из мирского ада и неожиданно для себя спросил его, верит ли он в рай. Я полагал, что безмолвный брат, как всегда, лишь виновато улыбнется и поклонится. Однако он положил мне на плечи свои огромные ручища и проникновенно заговорил:
«Око сего не видело, ухо не слышало, и не приходило сие на сердце человеческое...»
Мое око видело иное, ухо слышало иное, а на сердце приходили ужасные видения. Мою землю топтало человеческими ногами некое невидимое чудовище, человеческими руками выдергивало из нее святые корни.
Объятый тревогой, лежал у благоухающего смолой ворчливого костра, прислушивался к кроткому слову брата Неофита:
«Как велика Твоя доброта, приготовленная для тех, кто на Тебя надеется, перед сынами человеческими! Ты их в заслоне лица Своего спрячешь от человеческих ловушек, Ты их от человеческих языков в шатре укроешь... Я устранен с глаз Твоих. Но воистину Ты выслушал глас мольбы моей, когда я к Тебе взывал...»
И, скрепленный, я снова возвращался в мир. Мои доверенные люди выслеживали, куда свозили низверженные кресты, утварь и книги из разоренных храмов и монастырей. Затем тайно их освобождали, выкупляли и укрывали в надежных местах. Для отвода глаз я мастерил, изредка лечил и долго не задерживался на одном месте, дабы не вызывать к себе лишнего интереса. Уклонялся от встречи с давними знакомыми и не искал новых знакомств. Тех сечевиков, которых не добили мадьяры, сразу же спровадили в Сибирь неисходимую те, что пришли на их место.
Получалось: где бы я ни ступил, на своей или чужой земле, - я чужой, я враг, я тень, а не желанная личность. Своим я был только в дикой пуще и в кругу братьев-изгоев. Благо, что по глухим проселкам документов не спрашивали, и пока я дышал еще свободой.
И неожиданно глотнул я той воли глубоко и сладко. Хотя и кратко-горько, но хватил шилом патоки.
Пристал в горах к артели лесорубов. Рук после войны не хватало, так что не очень-то присматривались к тем, кого берут. А я с топором давно подружился. Рубил тут лес, плотничал. На опушке леса и жил, в старом сарае для телег.
День-деньской в работе, а выпадала минутка отдыха, помогал больным. В ближнем селе ребеночек упал под лошадь, потолокся. Я выправил косточки, помазал, перевязал. Молодая зареванная мать сливала мне руки водой. Мужа ее намедни во время наводнения унесла река. Осталась с ребенком. Страждущая душа, сама еще дите, а уж вдова. С первого же взгляда я отличил эту женщину среди других. Аннушка.
Вскоре позвала она меня подремонтировать крышу. Почему не помоць? Почти неделю я эту работу делал, там же на сеновале в хлеву и ночевал. Между делом либо по вечерам она все просила Святое Письмо ей сказывать. И слушала, да так слушала, что и ушами, и глазами впитывала в себя. Чистая душа, жаждущая добра. Давно я крышу настлал, а она все новую и новую работу мне заказывала. Я бы и делал, если бы не глаза ее. Какими-то они стали такими... Скажу, что недобрые, неправду скажу. Потому что добрые. Однако таким взором одаривают не наемника. На мужчину так засматриваются молодые женщины. Подмечал на рассвете, как она занавеску в окне отслоняла, когда я умывался дождевой водой из кадки...
Подумалось тогда: сам я тверд, ибо за стеной Закона, а перед ней открыт и, получается, искушаю ее слабую женскую душу. Собрал я инструмент и откланялся - подальше от греха. Потому что те очи, как в воду, канули в мое сердце, и я понес их с собой.
Да что с того, что я ушел. Куда бы ни ступал, там и она. Подрядилась варить обеды лесорубам. Мне из котла первому подает. И сбоку подсовывает вышитый красными грядочками обрусик-скатерку. И в церкви становится так, чтобы я перед глазами был. Красиво одета, повязана платком, молчалива. Слушает молитву и на меня смотрит. Так смотрит, что солома бы воспламенилась. Я свои глаза отвожу, она их перехватывает и свое гадает. И тоненький шрамик над ее терново лоснящейся бровью рдеет. Когда-то малышкой упала на серп...
А время идет.
Где-то после Покровы зовут меня за полночь в село. Брат ее. Так, мол, и так, отравилась Аннушка грибами. Серым потом ее прошибло, лежит пластом, умирает. Собрался - и на подводу. Приехал. В светличке горела свеча, и лежала на столе книжка, подаренная мной когда-то. И яблоки рядышком. Сама она лежала под белой веретой-покрывалом. Неподвижна и бледна. Да еще месяц снаружи обливал ее мерцающим светом.
Я взял ее волосок и поднес к огоньку - то не было отравление. Я пустил ей кровь, растер руки и ноги, а затем дал понюхать горную соль. Она вздохнула, жадно глотнула воздух. Пальцы ее дрожали, а губы будто шевелились в безмолвном шепоте. Ее косы сладостно пахли диким маком. Постель была посыпана козлобородником и чебрецом, И я догадался, что это за немощь. От этого я не знал лечения. (Лекарь, исцели себя сам!)
Брата ее я успокоил, и тот ушел к себе. А я присел у стола и взял Псалтырь. Начал читать. Я читал не для нее, я читал для себя. Свеча догорела, но глаза привыкли, и я при лунном свете читал дальше. Так читал, будто читаю над собой, умирающим. Уж и петухи вскоре должны были прокукарекать, а я все читал. А когда взглянул на нее, то увидел, как текут по ее лицу и шее синие слезы и впитываются в белую верету. И мне хотелось осушить эти слезы, осушить их губами. Но я крепился и одновременно радовался - ожила, она глубоко дышала и тихо плакала. А над левой бровью лунной подковкой светился шрамик. Я и раньше каждый раз искал его глазами, боясь встретиться с ее взглядом. Теперь я сам хотел, чтобы она взглянула в мою сторону. Но женщина не открывала глаз. И вдруг она взяла своей рукой мою руку, а другой медленно стянула с себя покрывало. Она была совершенно нагой и дрожала.