Выбрать главу

Вспоминаю, что собирались отдать меня под расстрел, да помешала какая-то рузвельтовская нота, запрещающая казнить узников совести. Обошлись двадцатью пятью годами каторги...

Вспоминаю распаренный битком набитый человеческими телами вагон, кативший заснеженными лесами России. И как изможденные люди жадно слизывали колкий иней с досок. И молились шепотом, чтоб не мешать уголовникам, беснующимся над замусоленными игральными картами. И как один из них, одноглазый, придвинулся к старому священнику и начал стаскивать с него тулуп. А под ним у того было только грязное белье. Я поднял свое измученное тело и перстом (а он у меня был железным) двинул грабителя в солнечное сплетение - и тот увял и распластался. Сразу же вскочили его подельники, и я успел пятерней оглушить еще одного, но чей-то нож остановил меня. С ножом может потягаться лишь огонь. И я, истекая кровью, выдернул клочок шерсти из реверенды, поджег и воткнул в гнилой соломенный настил. И уголовники отступили. А на станции меня потащили в госпиталь...

Вспоминаю неустойчивую ржавую баржу с тысячей ссыльных на Колыму. Как нас ударяло о холодные борта, швыряло друг на друга, выворачивало и так пустые кишки. Как однажды ночью посудина продырявила о подводные скалы днище, и трюм залило на три метра. Люди барахтались, карабкались на железные стены, сползали, топили друг дружку. От этого баржу шатало еще пуще, вот- вот, казалось, зачерпнет морской воды. Бывалый конвой принял решение - открыть все люки. А на открытом воздухе под 50 градусов мороза. Вода в барже замерзала на глазах, а в ней - и обессилевшие люди. Тогда все утихомирилось, посудина выровнялась. Днище трюма напоминало желтоватый стуцень, в котором вместо свиных ножек застыли человеческие тела. Меня и тут спасла монашья реверенда. Я разорвал ее на ленты и привязал себя к какому-то крюку. Так и провисел, пока вода не замерзла под ногами.

На лебедино-белый колымский снег высадилось несколько десятков живых трупов. Кто-то в сердцах плюнул на баржу - и железо громко звякнуло. Такие тут свирепствовали морозы. Мы думали, что ад уже позади, а он лишь начинался.

В дороге меня настиг дополнительный срок-еще десять лет за попытку сжечь государственное имущество. Хотя куда уж было еще добавлять. В бабушкином свитере и с портянкой вокруг головы одолел я двухнедельный пеший этап. У людей отваливались отмороженные носы, чернели пальцы на руках и ногах. Я же свои руки и ноги обвязал лоскутами от реверенды. Монахи и из мира иного помогали мне.

«Воскресает духом тот, кто прежде умирает для тела».

На ночлеге у какого-то якутского улуса я подманил собаку. Мы разорвали ее руками (в Черном лесу я научился ногтем вспаривать шкуры), мясо съели, а жир я поделил, чтобы каждый смазывал открытое лицо. Но изголодавшиеся зеки тут же проглатывали свою долю. А я смазывал - и уберегся. Дошла до зоны едва ли половина. Не люди, а обледеневшие костища в грязном тряпье.

На другой же день нас погнали в забой - зарабатывать хлебный паек. То был глубокий разрез в земле, огромная яма. По краям стоял конвой с овчарками. Мумии с оловянными глазами и выцветшими от руды волосами едва толкали одноколесные тачки. Надвигалась ночь, слепые лошади, крутившие ворот, жалобно ржали, просились в стойло, а люди все еще покорно ковыряли смертоносную породу. Они просовывали головы в проволочные шлеи и тащили вагонетки.

Старый инженер-зек все мне объяснил. То был урановый рудник для смертников. Для тех, кто перехитрил смерть дорогой сюда. Теперь мне предлагали встретить ее тут через несколько недель или месяцев с киркой в руках.

Меня это рассмешило. Я хохотал так громко, что подумали - рехнулся. Хотя это никого тут не удивляло. Однако громкий смех на вахте - это серьезное нарушение режима. Меня лишили дневного пайка. Я лег голодный, зато свободный. В ту же первую ночь я решил, что в рудник не спущусь никогда. Там, в Черном лесу, даже звери не лезли в мои ловушки по своей воле. А эти человекообразные звери хотят загнать в урановую могилу мою бессмертную душу! За краюху невыпеченного хлеба, без которого я обходился годами!

На утреннюю перекличку я не встал.

«Почему не вышел на работу?»

«Я нэ наймався на вашу роботу».

«Тогда подохнешь раньше времени!»

«Я нэ крит, щоб здохнути пид зэмлэю».

«Нет, ты все равно подохнешь под землей!»

Меня отконвоировали в карцер, выдолбленный в скале, раздели до белья. На стене, как сталактиты, замерзшие сосульки, под ногами тоже лед. Постелью служила узкая скамейка. И все. Вместо окошка - глазок надзирателя. Камера смертника. Но я назвал ее келией. Отцу Паисию она бы понравилась. Как он говаривал: «Монах должен умирать многажды в день, если сего требует послушание». Я тоже готов был к этому.

Пока не лишился сил, я пел. С монахами я пристрастился к пению. Какое это облегчение для легких, какое блаженство для души, ведь тогда она общается с небесами! Я пел, и меня это укрепляло. А надзиратель чертил мелом на двери крестики. Это значило, что меня за нарушение режима лишали дневного куска хлеба и кружки кипятка. Но я все равно пел, и пар изо рта клубился в ледяной норе.

Далее, когда голос уставал, я молился. Сначала шепотом, потом мысленно. Молитва согревает. И - ни одной мысли, ни одного движения, чтоб не терять энергии. Размышления тоже забирают тепло и энергию, а молитвы их дают. Я сжимался на скамейке, как гусеница, и воображал себе, что превратился в твердый кокон мотыля, которому не донимают ни холод, ни голод, ни муки ожидания. Тренировка тела в Черном лесу мне теперь помогала. Я поднимал, как паук, ноги и руки и встряхивал ими - чтобы кровь не застоялась, чтоб питала нервы и мозг.

«Career duro», - шамкал шнырь-уборщик, бывший лениградский академик. - Что значит - одиночное заключение. Еще при Цезаре тюремщики таким образом пытались сломить непокорных. Аты бы покорился, парень, как вот я. Хоть прикинься сломленным, послушным. Покорность стену пробивает, карцерный ты дурачок...»

Я слушал его и молчал. Берег силы.

Через месяц меня выволакивали и тащили в барак. Несколько дней я приходил в себя, молитвенные люди (тогда их было много на Колыме) подтыкивали под меня тряпье, сыпали в горсть крохи. Оклемавшись, я снова отказывался от работы, и меня снова затачивали в скалу. Второй месяц, третий... Я становился бестелесной, безмолвной тенью. Этой мартирии, о которой говорил некогда отец Паисий, мог бы позавидовать самый стойкий схимник. Я принял это и не роптал, и ничего больше не ожидал. Я ел свой хлеб и пил свою воду. Берег силы. И не умирал.

Через некоторое время начальство, стремясь избавиться от меня, переводило меня на вольфрамовый, оловянный, молибденовый рудники. Но там все повторялось, колесо катилось вспять. Я исповедовал отказ. Обо мне заговорили и зеки,и охрана:

«Есть такой монах, который с берданкой шел на танки. А теперь намаливает каторгу Колымы. Вечник каторги».

Семь раз упади. Восемь раз поднимись. Невзгоды тебя подхлестнут, сделают сильнее, мудрее. И перельются слезы в золото.

Когда жизнь не стоит и копейки, когда засыпаешь сном смерти и с удивлением просыпаешься, - становишься совершенно иным. Прошлое давно исчезло, а будущего не существует. Ничто не может тебя расчувствовать, поколебать. И ты думаешь: если это кому-то нужно, значит, нужно и тебе. И перестаешь преисполняться испытаниями плоти, вновь обретая в коросте инстинктов душу. И начинаешь по-новому дышать, видеть и слышать мир с тихим умилением. И ледяная стена начинает таять от незримого тепла твоего сердца.

И в самом деле неожиданно тронулся лед в моем очередном карпере и начал ручьями течь под дверь. Все начальники Верхнего Ат-Уряха приходили посмотреть. Мне на всякий случай принесли фуфайку, валенки, дали буханку хлеба и селедку. Мне это показалось добрым знаком.

«Должен произойти какой-то случай, - говорил один умный человек, «сидевший» со мной в Сусумане. - Какая-то ошибка в игре судьбы с нами должна произойти, какой- то просчет в ее холодном размышлении».